Кольцов - Скатов Николай Николаевич (книга жизни txt) 📗
В октябре Кольцов писал Белинскому: «Серебрянский умер. Да, лишился я человека, которого любил столько лет душою и которого потерю оплакиваю. Третьего августа был роковой день его жизни… Много желаний не сбылось, много надежд не исполнилось… Проклятая боль! Прекрасный мир души прекрасной, не высказавшись, скрылся навсегда. Да, внешние обстоятельства нашей жизни иногда могут подавить и великую душу человека, если они беспрерывно тяготят ее и противу них защиты нет. На плодотворной почве земли хорошо человек удобрит свою ниву, посеет хлеб, но не сберет плода, если лето выжжет корень: роса зари ему не помочь: ей нужен в пору дождь, а этой-то земной благодати и капли не сошло в его жизнь; нужда и горе сокрушили тело страдальца. Грустно думать: был некогда, недавно даже, милый человек – и нет его, и не увидишь никогда, и все вокруг тебя молчит, и самый зов свиданья мрет безответно в бесчувственной дали».
Это письмо уже не бытовое письмо-сообщение, а как бы целое стихотворение, соревнующееся с собственно стихотворениями и написанное в чисто кольцовской манере. Может быть, потому и пишется оно позднее, более чем через два месяца: не немедленная информация о смерти друга, а стихи-реквием. В этом же письме Кольцов посылает Белинскому стихотворение «Стенька Разин» («если эта пьеска вам понравится, мне бы хотелось ее посвятить памяти Серебрянского»), но стихами звучит и вся эта часть письма. Так, сравнение не остается простым сравнением из жизни природы. Здесь, в письме, – то же удивительное восприятие органики жизни и ее целостности, как и в стихах «Песня пахаря», «Урожай» или «Косарь». Потому и пишется: не «на плодотворной почве» или не «на плодотворной земле», а «на плодотворной почве земли». Земля есть самость, сама по себе существующая и живущая субстанция. «Роса зари ему не помочь: ей нужен в пору дождь, а этой-то земной благодати и капли не сошло в его жизнь». Опять-таки капля благодати не простое сравнение с каплей дождя. Безыскусность, цельность, слиянность начала человеческой жизни и природного начала таковы, что их не определишь ни одним привычным литературным определением: сравнение, метафора и т. д. А казалось бы, чисто психологическое состояние человеческое, душевное движение материализуется, как неаукнувшийся оклик в чистом безоглядном поле: «…и все вокруг тебя молчит, и самый зов свиданья мрет безответно в бесчувственной дали».
Отношения между Кольцовым и Серебрянским были от начала знакомства и до смерти Серебрянского самыми тесными. В пору жизни Серебрянского в Москве и Петербурге шла активная переписка. И ее уничтожила случайность. Письма хранились у одного из братьев Серебрянского на Вологодчине и в 1865 году погибли во время пожара.
Но дружеские взаимоотношения и постоянная литературная помощь Кольцову со стороны Серебрянского оказались чреваты и своим драматизмом.
В феврале 1837 года Андрей Серебрянский написал служившему в Чугуеве брату письмо. Через тридцать лет «Санкт-Петербургские ведомости» в № 88 за 1867 год напечатали в виде корреспонденции из Воронежа отрывки из него. Письмо обвиняло Кольцова в плагиате. Серебрянский сообщал, что автор дум «Великое слово», «Божий мир» и «Молитва» он, Серебрянский, а Кольцову там принадлежит лишь несколько стихов.
Почти сразу возникли сомнения в подлинности письма. Вряд ли основательные. М.Ф. де Пуле подтверждал: «Подлинник этого письма мы видели в 1865 году, на короткое время, но воспользоваться им, например, сделать извлечение, не могли, зная почерк Серебрянского, мы можем удостоверить, что письмо это действительно писано им». Кроме того, позднейший издатель академического Кольцова А.И. Лященко резонно заметил: «Лица, признававшие его подделку, должны были допустить, что подделыватель знал первоначальную редакцию „Молитвы“, знал, что в первой редакции „Великое слово“ было озаглавлено „Великая истина“, то есть допустить, что „подделыватель“ знал такую творческую историю их, которую знал только Серебрянский».
Кольцов действительно рос, во многом и под опекой Серебрянского, не по дням, а по часам. Отношения, первоначально сложившиеся как отношения литературного учительства и покровительства со стороны Серебрянского, постепенно изменялись. Мы помним, что еще в анонимном отклике на сборник 1835 года говорилось: «Рука зоила не поднимется на бедного мещанина». Сравнительно недавно установлено,что автором этого взывавшего к снисхождению отклика был Серебрянский. Сам Кольцов тогда подхватывал подобные характеристики: «Я не поэт, я мещанин».
В 1840 году он пишет Белинскому о своих стихах: «…надобно смотреть на них не со стороны мещанина, а со стороны обыкновенного человека. Людям немного толку, что я мещанин, а надо, чтобы книга стояла сама за себя, без уменьшения и увеличения; а с ограничением – толку немного». Зрелый Кольцов все более снимает с себя ограничения. Становление поэта, развитие в великого поэта сопровождается становлением человека, развитием мещанина в человека.
Серебрянский, еще в 1835 году просивший читателя как бы о снисхождении к бедному мещанину, почти о пощаде, в том же позднейшем письме брату пишет: «Кольцов – поэт, и не мелочной, как мне кажется, он не па шутку поэт, хоть и не умеет распорядиться своим талантом». Серебрянский и помогал Кольцову «распорядиться» его талантом.
Тем более что с самого начала для Кольцова было характерно стремление искать учителей и советчиков. В этом смысле он очень напоминает Фета, неизменно обращавшегося за помощью, за критикой, за советом к Тургеневу ли, к Владимиру ли Соловьеву или к Николаю Страхову. Может быть, сама органичная, природная, стихийная сила их, столь схожих в этом даровании, искала какие-то организующие упорядоченности, сдерживающие начала. Сказал же Пушкин, если верить Краевско-му, о шири в стихах Кольцова, подчас рассыпающейся во фразах.
Но дело не только в, так сказать, редакторской помощи Серебрянского. При достаточно замкнутом характере Кольцова Серебрянский был своеобразной отдушиной, в которую устремился его эмоциональный мир, в которой паходился выход постоянной работе ума: «Вместе мы с ним росли, – напишет Кольцов, – вместе читали Шекспира, думали, спорили». В этом качестве фона, катализатора, адресата, побудителя роль Серебрянского для Кольцова была огромна, может быть, решающа: «Вот почему онемел было я совсем (то есть после смерти Серебрянского. – Н.С.) и всему хотел сказать «прощай…». Меня ведь не очень увлекала и увлекает блестящая толпа; сходки, общество людей, конечно, хорошо, – но если есть человек, то так, а без него толпа немного дает. Опять, я такой человек, которому надобны сильные потрясения, а иначе я нуль: никто меня не уничтожит с другой душой, а собственно мою уничтожит всякий».
Этот кремень-человек, может быть, как никто, выяснилось, нуждается в «другой душе». Серебрянский был такой «другой душой». Степень близости оказывалась, очевидно, такой, что многое в словах, в настроениях, в думах взаимопереливалось, вместе находилось, сообща формулировалось. Серебрянский, вероятно, находил у Кольцова свои мысли, может быть, даже свои выражения их. Именно ум, «мысль» как главную особенность и силу Серебрянского подчеркнул и Кольцов: «Он чудную имел мысль».
Но имел ли место плагиат?
Может быть, только два типа художников – писателей и поэтов – в такой мере чаще всего отвечают подобным обвинениям. Совсем уж второстепенные и третьестепенные и – гениальные. Талант же обычно довольно оригинален. «В искусстве, – заметил однажды в разговоре с Эккерманом Гёте, – едва ли не главенствующую роль играет преемственность. Когда видишь большого мастера, обнаруживаешь, что он использовал лучшие черты своих предшественников».
В середине прошлого века критик Н. Страхов, хотя и не без полемических целей, определяя особенности пушкинского творчества, озаглавил разделы своих «Заметок о Пушкине» так: «Нет нововведений», «Переимчивость», «Подражания».
Жуковский, конечно, мог предъявить нрава авторства на одну из самых изумительных формул русской поэзии, которую мы знаем как пушкинскую, – «гений чистой красоты»: ведь, создав ее, он дважды до Пушкина, в стихах «Лалла Рук» и «Я Музу юную, бывало…», ею воспользовался.