Судьба Блока. По документам, воспоминаниям, письмам, заметкам, дневникам, статьям и другим материала - Немеровская О.
Н. Гончарова. Иллюстрация к стихотворению «Скифы».1920 г.
4 июня 1917 г.
Громовое ура на Неве. Разговор с Любой о «Новой жизни». Вихрь мыслей и чувств – до слез, до этой постоянной боли в спине.
Придумали еще мы, «простые люди», прощать или не прощать старому графу (Фредериксу) его ногти, то, что он «ни в чем не виноват». Это так просто не прощается. «Эй ты, граф, ходи только до сих пор». «Только четыре шага».
Все-таки я сделал сегодня свои 20 страниц Белецкого. В перерывах был с моей Любой, которая никуда не уходила. Вечером я отвез Любу на вокзал, посадил в вагон; даже подробностей не забуду. Как хорошо.
Ночью бледная Дельмас дала мне на улице три розы, взятые ею с концерта (черноморского флота), где она пела и продавала цветы…
10 июня 1917 г.
А спину с утра опять колет и ломит. Сладостная старость близка.
18 июня 1917 г.
В отчете комиссии следует обойтись без анекдотов; но использовать тот богатый литературный материал, который дают, именно стенограммы и письменные показания, можно. Такова моя мысль.
Дневник А. Блока
После революции, в неспокойные дни, Блок приезжал из Царского, где все еще было тихо, обалдевал от выстрелов, и волокся к нам пешком часов 5, заваливаясь под заборы, в снег, от выстрелов. Опять вижу его танцующую походку, изумленно-скошенные глаза, гомерические речи и вскрики: «Да, да, да, теперь русский флаг будет красный флаг. Правда, надо, чтобы был красный?» Блок в защитке шагает взволнованно по комнате. Помнится, как он ходит непривычно быстро по моему ковру и повторяет взволнованно: «Как же ему теперь русскому народу лучше послужить?» Лицо у него было непросветленное, мгновениями потерянное и недоуменное. Почему-то вдруг вспомнилось взволнованное лицо Блока, только более молодое и светлое, говорящего: «Как же его Митьку воспитывать?» Может быть, и тут для Блока приоткрылась дверь надежды?
3. Н. Гиппиус
19 июня 1917 г.
«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое Время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечерке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Утица возбуждена немного. В первый раз за время революции появились какие-то верховые солдаты, с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.
Дневник А. Блока
Раз, летом, встречаемся на Петербургской стороне. Быстро расходимся. Слышу из уст его фразу: «Мир, мир, только бы мир! теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный»…
Вл. Пяст
23 июня 1917 г.
В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера-ударники, империалисты, буржуа, биржевики, «Вечернее Время». Неужели? Опять в ночь, в ужас, в отчаянье? У меня есть только взгляд, а голоса (души) нет.
Побеждая все чувства и мысли, я все-таки проработал до обеда, сделал больше половины Фредерикса [103] и кончил проверку Воейкова.
24 июня 1917 г.
Вдруг – несколько минут – почти сумасшествие (какая-то совесть, припадок, как было в конце 1913 года, но острее), почти невыносимо. Потом – обратное, и до ночи – меня нет. Все это – к «самонаблюдению» (господи, господи, когда наконец отпустит меня государство?)… К делу, к делу…
26 июня 1917 г.
Какие странные бывают иногда состояния. Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума. Это – когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И, вместе с тем, подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет. Это описано немного литературно, но то, что я хотел бы описать, бывает после больших работ, беспокойных ночей, когда несколько ночей подряд терзают неперестающие сны.
В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, мне страшно. Что это за страх? Иногда я думаю, что я труслив, но, кажется, нет, я не трус. Этот страх пошел давно из двух источников – отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл.
4 июля 1917 г.
Как я устал от государства, от его бедных перспектив, от этого отбывания воинской повинности в разных видах. Неужели долго или никогда уже не вернуться к искусству?
Дневник А. Блока
Благодаря сидению между двух стульев я лишен всякой политической активности. Что же делать? Надо полагать, что этой власти у меня никогда не будет.
Письмо к матери 8/VII-1917 г.
12 июля 1917 г.
Я по-прежнему «не могу выбрать». Для выбора нужно действие воли. Опоры для нее я могу искать только в небе, но небо – сейчас пустое для меня (вся моя жизнь под этим углом, и как это случилось). Т. е., утвердив себя, как художника, я поплатился тем, что узаконил, констатировал середину жизни – «пустую» (естественно), потому что слишком полную содержанием преходящим. Это – еще не «мастер» (Мастер).
13 июля 1917 г.
Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
16 июля 1917 г.
Как всегда бывает, после нескольких месяцев пребывания напряженного в одной полосе, я притупился, перестал расчленять, события пестрят в глазах, противоречивы; т. е. это утрата некоторая пафоса, в данном случае революционного. Я уже не могу бунтовать против кадет и почитываю прежде непонятное в «Русской Свободе». Это временно, надеюсь. Я ведь люблю кадет по крови, я ниже их во многом (в морали, прежде всего, в культурности потом), но мне стыдно было бы быть с ними.
Дневник А. Блока
Мама, я сижу между двух стульев (как кажется, все русские…) От основной работы отстал, а к новой не подступаю. Деятельность моя сводится к тому, чтобы злиться на заседаниях и осиливать языком и нервами, в союзе со многими русскими и евреями, ничтожную кучку жидков, облепивших председателя и не брезгающих средствами для того, чтобы залучить к себе «новых» (пока Тарле)… Опять подумываю о «серьезном деле», каким неизменно представляется мне искусство и связанная с ним, принесенная ему в жертву, опустившаяся «личная жизнь», поросшая бурьяном.
Письмо к матери 28/VII-1917 г
1 августа.
Люба приехала утром.
2 августа.
Как Люба изменилась, но не могу еще определить, в чем.
3 августа.
Душно, гарь, в газетах что-то беспокойное. Я же не умею потешить Любу, она хочет быть со мной, но ей со мной трудно: трудно слушать мои разговоры. Я сам чувствую тяжесть и нудность колес, вращающихся в моем мозгу и на языке у меня. «Старый холостяк».
…Все полно Любой. И тяжесть и ответственность жизни суровой, и за ней – слабая возможность розовой улыбки, единственный путь в розовое, почти невероятный, невозможный.
В газетах на меня произвело впечатление известие о переезде синода в Москву и о возможности закрытия всех театров в Петербурге. Теперь уж (на четвертый год) всему этому веришь. Мы с Идельсоном переговариваемся о том, как потащимся назад в дружину. Тоска. Но все-таки я кончаю день не этим словом, а противоположным: Люба.