Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич (полные книги TXT) 📗
– Что же тут еще придумывать, Николай Дмитриевич? По-моему, короче и яснее не скажешь.
Через несколько дней Скорняков как бы между прочим рассказал о развитии событий:
– Зарубили мы эту систему. Представляешь, какой будет кипеж! В ее разработке и реализации участвовали десятки научных институтов, предприятий, конструкторских бюро, тысячи людей. Там уже распределили будущие государственные премии, просто премии, повышения, ордена. У каждого из этих людей своя рука в ЦК или в Министерстве обороны…
Прошло еще какое-то время – недели три, наверное. Я всё собирался спросить Николая Дмитриевича, чем всё это кончилось, как вдруг он сам спустился ко мне на кафедру.
– Меня вызывают к министру насчет заключения комиссии по системе. Надо быть у него завтра к 11 утра. Сказали, что пришлют за мной вертолет – хотят, наверное, чтобы я гробанулся (хорошо помню именно это слово – «гробанулся»). От вертолета я, понятно, отказался, сказал, что мне надо уже сегодня быть в Москве, и я еду поездом. А вообще-то поеду утром, на машине. Тебе в Москву не надо?
Мне в Москву было совершенно не надо, но я видел, что Скорнякову хотелось, чтобы я поехал с ним, и я ответил:
– Да, Николай Дмитриевич, я как раз завтра собирался, спасибо.
– Ну, так я заеду за тобой. К половине седьмого. Успеешь собраться?
В конце 60-х годов Скорняков ушел из Академии.
С его уходом в Академии стало пусто.
Краски, которые по мере того, как Академию покидали Жеребин, Шафранов, Жигарев, постепенно теряли свою яркость, поблекли окончательно.
Я не стал долго раздумывать… Посмотрел на нового генерала, которого прислали на место Скорнякова, и подал рапорт об уходе.
Письмо Н. Д. Скорнякова
Московский университет
А я говорю, что в Москве два университета…
За одиннадцать лет в Академии (1958–1969) вполне можно было разбаловаться: слишком вольготно там жилось и работалось. Летом я с женой и сыном отправлялся на два месяца в Прибалтику – в Ниду, на Черное море или на Кавказ. Остаток лета проходил на даче под Ленинградом.
В течение учебного года занятий у меня было немного, неделями их вообще не было, и нахожусь ли я в стенах Академии или нет, никого в сущности не интересовало. Зимой я с утра уходил в лес на лыжах, возвращался часов в шесть вечера. Весь день наедине с божественной тверской природой!
По вечерам мы собирались небольшой компанией – офицеры из Академии, жившие по соседству, их жены, другие знакомые. Пили, ели, горланили песни времен первых дней родной авиации:
Крутили Высоцкого, Окуджаву, Армстронга. Танцевали рок'н-ролл, да так, что я однажды сгоряча швырнул свою партнершу на горку с хрусталем. Визг, звон – веселье хоть куда!
Всё это, повторяю, было привольно, даже слишком привольно. Живи и радуйся. Я жил и радовался. Но, как известно, чтобы жизнь не казалась медом, к радости всегда примешивается горечь. В моем случае это была неотвязная мысль, что я занимаюсь не своим делом и, хуже того, своим делом не занимаюсь.
Своим делом я считал преподавание западноевропейской литературы (желательно, на уровне М. П. Алексеева или А. А. Смирнова). Этому меня учили в университете, к этому мне привили интерес, этим, по моему глубокому убеждению, я прежде всего и должен был заниматься.
Получить работу на филологическом факультете Ленинградского или Московского университета – об этом не стоило даже мечтать. Точно так же, как и о работе в академических институтах – мировой литературы в Москве или Институте русской литературы в Ленинграде.
Но идти преподавать в какой-нибудь провинциальный пединститут, где пришлось бы читать лекции и вести семинары на самом примитивном уровне, где никакой научной работы не могло быть по определению, мне категорически не хотелось. Я уже хлебнул всех этих прелестей за три года в Свердловском пединституте иностранных языков и три года в Шахтинском пединституте. Хлебнул по полной: 900 учебных часов в год, постоянные придирки директоров, зам-директоров, проверяющих, которых не устраивала тональность моих лекций и которые, не сговариваясь, объявляли, что они носят «объективистско-буржуазный характер». «Такие лекции, – внушал мне в городе Шахты наш замдиректора, преподававший марксизм-ленинизм, – можно читать в каком-нибудь Кембридже. А у нас – советский вуз!»
В этих условиях я как мог стремился не порывать с Ленинградским университетом, и прежде всего, с руководителем моей дипломной работы, а потом и диссертации М. П. Алексеевым.
Маргарет Гаркнесс
Пристрастием Михаила Павловича были раритеты – редкие, никому не известные писатели. Одним из таких писателей, вернее, писательниц, была Маргарет Гаркнесс. Ее творчество Михаил Павлович посоветовал мне в качестве темы дипломной работы.
О Гаркнесс было известно, что когда-то и почему-то Фридрих Энгельс написал ей письмо с благодарностью за присылку ее повести «Городская девушка». В этом письме он высказал ряд соображений, составивших впоследствии чуть ли не половину марксистской эстетики. Что это за удивительная повесть и кто такая эта Гаркнесс, никто не знал. «Вот Вы во всем этом и разберитесь, – сказал Михаил Павлович. – У нас здесь, в Ленинграде, Вы ничего не найдете – не тратьте времени. Езжайте в Москву, может быть, что-нибудь удастся найти в библиотеке Иностранной литературы. Я дам Вам письмо к Маргарите Ивановне Рудомино. [30] А если и там ничего не окажется, попробуйте покопать в ИМЭЛ [31]».
В Иностранке, несмотря на активную помощь Маргариты Ивановны, ничего не нашлось, а в ИМЭЛ мне действительно удалось «накопать» довольно много любопытного материала, и несколько удивленный этим Михаил Павлович (он явно не ожидал от меня таких способностей) стал пристально следить за ходом моей дипломной работы – главным образом, за тем, чтобы я не сбивался на цитирование и комментирование гениальных мыслей Энгельса. «Держитесь своей темы, – одергивал он меня всякий раз, прочитав очередную порцию моего текста, – а комментирование основоположников марксизма – не наше с Вами дело».
Не могу не заметить, что в многочисленных работах Михаила Павловича действительно не было ни цитат, ни упоминаний Маркса и Энгельса, за единственным исключением: когда он сделал в узком кругу издевательский доклад о том, как Энгельс изучал русский язык, чтобы понять, в связи с чем в «Евгении Онегине» Пушкин упоминает Адама Смита [32]. Напомню это место у Пушкина:
Ирония Михаила Павловича относилась к тому, как Энгельс при переводе перевирал смысл русских слов. Например, строки:
Энгельс понял в том смысле, что отец Евгения был солдатом («служивый») и прожил долго. Слова «Онегин был… ученый малый, но педант» Энгельс принял за указание на то, что Онегин был мало образован. И т. п. [33]
30
М. И. Рудомино – тогда директор Государственной библиотеки иностранной литературы, которая теперь носит ее имя.
31
Институт Маркса – Энгельса – Ленина при ЦК ВКПБ.
32
Адам Смит – основоположник научной политэкономии.
33
Позже этот доклад в сильно смягченном виде был опубликован в кн.: Пушкин. Исследования и материалы. M.-JL, 1953. С. 9–161.