На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Федорова Евгения (электронные книги без регистрации txt) 📗
Отца своего, известного певца, он боготворил и при жизни, и после его нелепой и трагической гибели в дорожной катастрофе. Отец Егорушки – еврей из Бердичева, сделавший блестящую и небывалую карьеру в опере и ставший певцом с мировой известностью, женился на бывшей княжне, женщине очень неуравновешенной, истеричной, фанатично религиозной, в конце жизни всерьез увлекшейся мормонством.
Склонность к мистицизму и религиозную настроенность Егорушка, очевидно, унаследовал от матери. Из всех детей, а их было четверо, только он был болезненно уязвимым, обостренно нервозным, да и до истерики его ничего не стоило довести. Ко времени ареста в 1935 году ни отца, ни матери уже в живых не было.
А сидел Егорушка за… спиритизм. В Ленинграде у него образовалась небольшая компания молодежи, которая увлеклась спиритизмом. Начали с обычного – верчения блюдечка на круглом столе, которое вскоре привело к захватывающим дух беседам. Потом задвигался стол. Появился медиум… Не знаю, была ли это экзальтация мистически настроенной молодежи или что-то другое, но рассказывал Егорушка о чудесах, от которых мороз по коже продирал. Он не раз говорил:
– Может быть, арест мой был моим спасением. Еще немного, и я потерял бы рассудок.
Они вызывали духов, и духи, по его словам, материализовывались, высвечиваясь в темном углу, или на столе вдруг появлялся призрак светящейся руки. В последний же перед арестом сеанс в полутемной комнате, где он происходил, внезапно появились тяжелые бронзовые канделябры, которые начали носиться по комнате, угрожая съездить по головам испуганных «спиритов». Когда же кто-то, не выдержав, крикнул: «Свет!» и распалась цепь рук, канделябры с грохотом полетели на пол и там и остались неподвижными и неодушевленными, какими им и полагалось быть.
Позже, на следствии, выяснилось, что у хозяев квартиры – некогда барской и обширной, а теперь тесной и коммунальной, где все коридоры были заставлены сундуками и корзинками с разным барахлом, действительно имелись подобные канделябры. За ненадобностью валялись они в одном из вышеупомянутых коридорных сундуков. Он стоял внизу, загруженный еще несколькими этажами ящиков и корзин, и, по словам хозяина, никто в него не лазил и канделябров не доставал. Как эти светильники попали в комнату, где шел спиритический сеанс и где они носились под потолком, как бешеные, по сей день осталось неразгаданной тайной…
Всю компанию арестовали и объявили контрреволюционной организацией, но ввиду отсутствия какой-нибудь более наказуемой деятельности, чем верчение столов, обвинили в контрреволюционной пропаганде и «пришили» статьи 58–10 и 58–11 – «антисоветскую пропаганду и группировку». По решению Особого совещания обвиняемые получили «всего» по пять лет и разъехались по разным лагерям.
Егорушка, к счастью, сразу попал в Медвежьегорский театр, где и отсидел вполне благополучно свой срок. В театре он чувствовал себя несчастнейшим из смертных: во-первых, ему казалось, что его совершенно несправедливо «затирают», не дают партий; он всегда был лишь «дублером», и на нем выезжали на репетициях или давали лишь незначительные роли…
Гордость этого человека страдала невыносимо. Егорушку не утешало, что его звали послушать новый голос, ибо он слышал детонацию какой-то шестнадцатой доли, которую не слышит ухо простого смертного; что к нему за консультацией и советом обращались все, кто нуждался в музыковедческой или просто исторической справке; что с его мнением считались все, начиная от самого Алексея Алексеевича.
Егорушка был глубоко несчастлив, но выражал это так патетически, хватаясь за голову и не раз обещая покончить с собой, что это невольно вызывало улыбку, неуместность которой часто обостряла обстановку. Однажды, проснувшись утром в общежитии, он увидал над своей постелью, непосредственно над головой, хорошо укрепленную на потолке петлю, даже предусмотрительно намыленную. Озорные глаза тех, кто придумал эту злую шутку, поблескивали из-за подушек с соседних коек…
Подобным проделкам не было конца – ведь известно, что шутить только тогда и интересно, когда объект шутки «зеленеет» от бессильной ярости и досады! Но больше всего Егорушке стало доставаться, когда на него свалилась новая беда – его угораздило влюбиться в меня. Сразу, как только я появилась в театре, – «любовь с первого взгляда»!
К чести моей, я скажу, что никогда не смеялась над этой любовью – ни тогда, ни сейчас. Но при этом чувствовала и угрызения совести: мне льстила его любовь, хотя я и не могла на нее ответить. Любовь же была настоящая, глубокая, и если бы мне было дано ответить на нее, может быть, я и нашла бы в ней свое настоящее счастье.
Но… я ценила Егорушку как человека интересного, очень глубоко эрудированного, очень музыкального, щепетильно-порядочного, и чувства его ценила, но оставалась к нему равнодушной… Он же выражал свои чувства действительно смешно. Вскоре он стал ходить за мной по пятам, как собачонка, так что я не знала, как пробраться незамеченной в туалет. Он дежурил утром у двери, чтобы не пропустить меня, и заранее занимал мне место за столом рядом с собой, что, конечно, кончалось скандалом: народу было много, и многие, выражаясь в их манере, «плевать хотели» на то, что место для кого-то занято.
Егорушка смотрел на меня таким преданно-страстным взглядом, что невольно напоминал Карандышева из только что вышедшей тогда на экран «Бесприданницы». Он глупел в моем присутствии и бормотал какие-то немыслимые комплименты. Прозвал меня «императрицей Ириной-Евгенией» (я как-то сказала, что жалею, что меня не назвали Ириной – моим любимым именем), и так за мной это прозвище и сохранилось на всю бытность мою в Медвежьегорском театре.
Он мешал мне заниматься макетами, жарко дыша в затылок, и я стала бесцеремонно его выставлять из комнаты или щелкать замком входной двери перед самым его носом. Среди наших музыкантов был славный и толковый мальчик – скрипач Вася В., с которым у меня сложились хорошие, дружеские отношения. Однажды, когда мы вместе с Васей смотрели кино в одной из комнат для занятий, разыгралась бурная сцена: Егорушка кричал и клялся убить нас обоих, в щепки поломал ни в чем не повинный стул и впал в такую истерику, что его едва успокоили. С тех пор его окрестили «Коварство и любовь»…
Много лет прошло с той поры, много воды утекло. Но как сейчас вижу его бледное несчастное лицо с дрожащими губами, с безнадежно-отчаянным, страдающим взглядом, и слышу прерывистый лепет:
– Скажи… скажи только… ты можешь меня полюбить? Хоть немножечко?.. Хоть чуть-чуть?..
Нет, Егорушка, не суждено было…
Но я его не прогоняла, как надо было по-честному это сделать, а старалась перевести его ухаживания в дружбу, искренне питая к нему жалость и симпатию, и заступалась за него, где и как могла. В общем, как-то постепенно он стал «своим», и в компании с Падре, который его любил и никогда не обижал, мы в свободное время бродили вокруг Медвежки, поднимались на горки, поросшие елями, натыкались неожиданно на маленькие озерца, срывали ветки спелой рябины. Хорошие это были прогулки, тихие и умиротворяющие.
Незаметно подошел декабрь, и ко мне приехала мама с обоими мальчиками. В те времена со свиданиями было еще вольготно: мама получила разрешение и сняла комнатку в Медвежке, а я, пользуясь своим круглосуточным пропуском, попросту вместе с ней там жила. Комнатушка была крохотная – вокруг стола впритык стояли три деревянных топчана; а с четвертой стороны была дверь. На этих топчанах мы спали и сидели, а ребята бегали за нашими спинами, кувыркались и дрались. Какое счастье было видеть их всех вот так, настоящими, живыми, а не через решетку в ревущем аду Бутырок. Трогать, тискать теплые тельца моих мальчишек… Все прошедшее казалось нереальным сном – кинокартиной, просмотренной, но не пережитой…
Каждую свободную минуту к нам прибегали Егорушка и Петя, возившийся с мальчиками и по-детски присоединявшийся к их шуму и крику. Мама хлопотала за столом, наливая чай из большого чайника в стаканы и чашечки, что нашлись у хозяйки, торопясь, развязывала баночки с привезенным вареньем.