А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 1 - Павлищева О. С. (смотреть онлайн бесплатно книга txt) 📗
Я описывал уже его стычки с Кюхельбекером, его прощанье со мною, его отъезд в Бессарабию.
Из своих товарищей больше всех он любил Дельвига. Он до смерти остался верен этой дружбе. Смерть Дельвига его глубоко поразила. Тогда все это было так молодо, так бодро, весело, беспечно.
У Кюхельбекера я бывал и прежде, когда он квартировал у нас на бельведере, откуда виден был Кронштадт; и после, когда он квартировал в Конюшенной, когда я был уже не школьник, между днями моего выхода из пансиона и моего выезда из Петербурга. Дельвиг, Баратынский, А.Пушкин съезжались к нему по вечерам, и это были превеселые часы. В прелестных стихах и в умных критиках недостатка не было. Чай с московскими сухарями услаждал поэтов, и эти сухари, которые по лавочкам в банках продаются, мне всегда напоминают вечера в Конюшенной у Кюхельбекера. Кроме нас, приезжали к Кюхельбекеру Фед<ор> Ник<олаевич> Глинка, Нащокин — мой соученик, Пущин, Чаадаев и другие лицеисты, которых я мало помню или вовсе не помню, да Михайло Карлович Кюхельбекер, родной брат Вильгельма Карловича, моряк. Около того времени его невеста умерла; Вильг<ельм> Карл<ович> написал к нему на этот счет послание, довольно немецкое, которое мне подарил для альбома на прощанье; оно и теперь в альбоме у меня.
Александр Сергеевич Пушкин жил в доме своего отца над Фонтанкою. К нему и прежде выхода моего из пансиона ходил я иногда, тайком ускользнув во время классов пения. В дни моей свободы, т. е. от 1 февраля по 20-е 1820 года, я у него бывал почти ежедневно. Он был болен, никуда не выезжал, обработывал 5-ю песнь «Руслана и Людмилы», дописывал шестую. В это время решено было сослать его в Испанию, где тогда была революция. «Меня венчанный солдат хочет кинуть в омут революции, где, думает он, я шею себе сверну, — говорил мне Пушкин. — Но он крепко ошибется: я сверну шею Фердинанду, научусь по-испански и стану испанцем в душе». Александр Сергеевич ошибся сам: царь изменил намерение и отправил его в Бессарабию. Старик Сергей Львович меня полюбил; он часто к нам приходил и вмешивался в литературные наши толки. Левик с необыкновенным критическим талантом, доходящим до какого-то ясновидения в поэзии, критиковал тирады и отдельные выражения в стихах брата своего, Баратынского, Дельвига, Глинки, Кюхельбекера и моих. Кюхельбекер, которого за ум и ангельскую доброту мы вполне чтили и любили, был наш конек; на водяных его стихах мы часто выезжали. При прощанье с Пушкиным я получил от него в подарок на память несколько пьес в стихах; он вырвал их для меня из своей красной книги. На одной из станций, едучи в Малороссию, опрокинувшись, я часть бумаг потерял; там погибли списки его сочинений, не могущих быть напечатанными. Две пьесы из красной книги, подарок Пушкина, уцелели. Они вклеены мною в альбом[172
].
Один из последних моих прощальных визитов в Петербурге был к Пушкину и Кюхельбекеру.
1 Это возраст на грани детства,
Это Жюстина, это любовный пламень[161
].
2 «Превращений Венеры».
3 На деле (лат.).
4 Простите!
5 Ср. анекдот, записанный в дневнике И. М. Снегирева под 23 сентября 1836 г.: «В Санкт-Петербурге один старик-сенатор, любовник Асенковой, аплодировал ей, тогда как она плохо играла. Пушкин, стоявший близ него, свистал. Сенатор, не узнав его, сказал: „Мальчишка, дурак!" Пушкин отвечал: „Ошибся, старик! что я не мальчишка — доказательством жена моя, которая сидит здесь в ложе; что я не дурак, я — Пушкин; а что я тебе не даю пощечины, то для того, чтобы Асенкова не подумала, что я ей аплодирую"» (РА, 1902, кн. III, с. 182)[171
].
v
В. А. ЭРТЕЛЬ[173
]
ИЗ «ВЫПИСКИ ИЗ БУМАГ ДЯДИ АЛЕКСАНДРА»[174
]
В это время сборища наши получили новую прелесть от принятого в них участия милым двоюродным братом моим, Е.Б<аратынским>, приехавшим из Финляндии посетить нас. Как ближайший родственник покойной моей матери, он еще ребенком бывал почти ежедневно в нашем доме; почему весьма естественно, что его приняли с живейшею радостию, и он без околичностей остановился у меня. Воспитанный в Пажеском корпусе, он впоследствии попал в армейский полк, расположенный в Финляндии. Достойный полковник Л<утковский> старался усладить его разлуку с родными, взял его к себе в дом и служил ему вторым отцом. Я не видал Евгения с нашего детства и признаюсь, что его наружность чрезвычайно меня удивила. Его бледное, задумчивое лицо, оттененное черными волосами, как бы сквозь туман горящий тихим пламенем взор придавали ему нечто привлекательное и мечтательное; но легкая черта насмешливости приятно украшала уста его. Он имел отличный дар к поэзии; но, несмотря на наружность, муза его была беспечно-игривое дитя, которое, убравшись розами и лилеями, шутя связывало друзей цветочными цепями и резвилось в кругу радостей. Неизъяснимая прелесть, которою проникнуто было все существо его, отражалась и в его произведениях. Наша детская дружба возобновилась и стала крепче, чем когда-либо. Я ввел его в круг моих приятелей, в котором он был принят с общею любовью.
В одно воскресенье Евгений рано утром вышел из дома. Я уже намерен был один пойти на гулянье, как вошел с другим молодым человеком, по-видимому, одинаких с ним лет, довольно плотным, в коричневом сюртуке. Большие, густыми темными бровями осененные глаза блистали из-за черепаховых очков; на полном, но бледном лице его была написана мрачная важность и необыкновенное в его летах равнодушие. Как удивился я, когда Евгений назвал пришедшего б<арон> А. А. Д<ельвиг>. Имя его было мне известно и драгоценно по его стихотворениям. Знав также, что он был задушевным приятелем двоюродного брата моего, я с ним никогда до тех пор не встречался. Я не знал, как согласить глубокое чувство, игривый характер и истинно русскую оригинальность, которые отражаются в его стихотворениях, с этою холодною наружностию и немецким именем. Ах! когда я короче познакомился с ним, какое неистощимое сокровище благородных чувствований, добродушия, чистой любви к людям и неизменной веселости открыл я в сем превосходном человеке!
Едва мы пробыли вместе с четверть часа, как всякая принужденность исчезла из нашей беседы и мне казалось, что мы уже давным-давно знакомы. Разговор обратился к новейшим произведениям русской литературы и наконец коснулся театра. «Непонятно, — сказал Д<ельвиг>, — что мы до сего времени почти ничего не имеем собственного в драматической поэзии, хотя русская история так богата происшествиями, которые можно было бы обработать для трагедии, и притом вокруг нас столько предметов для комедии». — «Вы забываете Озерова», — сказал я. «Правда, что Озеров имеет большое достоинство, — отвечал Д<ельвиг>, — но хотя он обработал отечественное происшествие, однако ж в поэзии его нет народности. Трагедия его принадлежит к французской школе, и тяжелые александрийские стихи ее вовсе не свойственны языку нашему». Евгений назвал «Недоросля» Фонвизина, и мы рассыпались в похвалах сей истинно русской комедии. Когда я спросил барона, почему он сам не займется этим родом, он откровенно признался, что непреодолимая лень не позволяет ему ни рыться в исторических материалах для избрания предмета, ни принудить себя старательно обдумать план. Он прибавил, что уже несколько раз говорил о том с приятелем своим А<лександром> С<ергеевичем> П<ушкиным>; но что сей последний занят сочинением эпической поэмы и вообще слишком еще принадлежит свету. «Поверьте мне, — продолжал Д<ельвиг>, — настанет время, когда он освободится от сих суетных уз, когда обратит обширный дар свой к высшей поэзии и тогда создаст новую эпоху, а русский театр получит совершенно новую форму». Я уже давно желал узнать сего молодого человека, который так много заставлял говорить о себе. Д<ельвиг> обещал на днях зайти за мною и отвести к П<ушкину>, который в это время по болезни не мог выходить из комнаты.