Быть - Смоктуновский Иннокентий Михайлович (читаем книги онлайн .TXT) 📗
А ниже — букет засохших роз.
«Прош-ш-ло-о, прош-ш-ло-о...» Когда-то жило-было — увяло, кончилось, ушло, оставив гипс и пыль на розах, хрупких, как мох в расщелинах огромных пирамид.
Куда ушло?
Кто и когда ответит на вопрос вопросов?
Дальнейшее — молчанье...
Один «безмолвствовать» велит, другой — «молчанием» кончает. Такое впечатление, что человечество с пеленок — в почетном карауле на панихиде по самому себе (притом, что невтерпеж от шума, лязга, свиста, воды речей и топота присядок, но это лишь — помехи жизни...).
Уж утро. Звонят из группы: сейчас придет машина.
Люблю, когда вдруг отменяют съемку — как праздник провожу я этот день. Но здесь уже звонили: машина вышла, и отдыха не будет.
Сегодня почему-то много дольше, чем обычно, меня приковывал к себе тот белый лик, то скорбное лицо.
Оттого, быть может, что сейчас, работая над «Федором», все чаще думаю над тем, что сделано Борисом; к чему всех Федор призывал; что думал (и думал ли вообще?) народ (а может быть, субстанции этой и думать-то «не полагалось» никогда; не предназначено ему-де свыше — такое тоже может быть; откуда знать нам? У Толстого в «Войне и мире» сказано об этом, а это ум и мышление таких масштабов, что и поныне им довольно трудно равное сыскать...).
Белый лик — иссохшиеся розы.
Он знал, как точно описать возмездие за некогда содеянное зло.
Гений и злодейство — две вещи несовместные...
«Народ безмолвствует», безмолвствует народ... Как ни верти и ни меняй местами — трагедия налицо: не отвести ее, она пошла внакат. Молчали все. Ни тени состраданья. Немыслимо, щемящая тоска. Никто ни «за», ни «против». Пересохло в глотках. Страх завладел сердцами до холода, до тошноты. Застыли мысли и шаги: никто не шелохнется — вместе с теми, что только что свершили акт насилья и, увлажненные борьбою, с высокого крыльца взирали на народ. Притихла Русь и сожжены мосты. Безвременье и бездорожье.
Рукопись трагедии до разрешения Бенкендорфа печатать (под его собственную ответственность) кончалась:
Народ: Да здравствует царь Дмитрий Иванович!
Издание, куда вошла трагедия, печаталось в отсутствие поэта под наблюдением Жуковского. И цензор ли, а может быть, и сам Василий Андреевич последнюю ту фразу кричащего народа «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!», напрочь заменив иною фразой: «Народ безмолвствует», в кавычках, представили поэту.
Пушкин (ну, просто не могу не видеть улыбки злой его!) — такое сделать мог лишь он — кавычки снял, и этим лишь он разрешил поправку.
Народ безмолвствует. — Какая катастрофа! Что может быть страшнее этой мысли? Землетрясение легче перенесть.
И, чувствуя приход времен ужасных и приближенье междоусобиц, распрей, жертв, резни, поэт подвел всему итог и точку в конце печальной, страшной фразы этой своим пером, как обелиск поставил. Другой уж век стоит она, венчая горький вывод философа и мудреца.
Народ безмолвствует...
И точка. Как если б страшно далеко в глубинах мирозданья разорвало звезду от мощи, от собственных борений там, внутри, — и эхом через сонм веков планету нашу обдало и нервы (синоптики ж сие спокойно нарекут повышенной активностью светила, то есть Солнца: всегда на стрелочника — и беды все и подозрения...).
Как-то совсем не представляется, что он когда-нибудь мог бы «выламывать» (чудовищное слово, но для антитезы ему оно здесь к месту) из себя представителя вечности, хотя, наверное, знал и цену себе, и что такое он, и кто он есть: «Нет, весь я не умру...»
И вместе с тем он близок нам и дорог уже и тем, что был поразительно подвижен, весь соткан из забот сегодняшнего (тогдашнего), сделавший жизнь свою борьбой и мукой, переплетая с радостью и подвигом ее.
Издатель, редактор, критик, поэт, писатель, драматург, философ, муж, отец, историк, зять... Слишком много просто человеческого (так и хочется назвать его «товарищ Пушкин» и, скажем, пригласить на профсоюзное собрание, не так ли?).
И как при всем этом остаться самим собой — отцом и мужем, человеком — и вдруг прийти к такому заключенью:
«Я скоро весь умру...» — Вот это все я и попытаться-то объяснить не могу, не смею, не то чтобы постичь...
Пушкин для меня — загадка, тайна, именуемая простым и, к сожалению, довольно часто теперь эксплуатируемым словом талант. Люблю его поэзию, прозу, исторические изыскания, критические статьи, но много больше восхищен им самим — человеком, личностью, характером его.
Должно быть, только спецификой моей работы (искать в каждом проявлении жизни, творчества, горения первородность, основу, реактор всех этих непростых начал: человека) можно несколько оправдать мой столь безусловно спорный и в чем-то парадоксальный подход к самому Пушкину и его вдохновенному труду.
Есть одно выражение, которое меня настораживает.
По прихоти ль блеснуть словечком эдак и этим у моды побывать где-то рядом или, того нелепее (а может быть, смешнее), приобщиться к вечному, привлечь великое на службу своему сегодняшнему «я» — иные из досуже стучащих на пишущих машинках ныне нередко называют больших поэтов прошлого нашими современниками. Это, впрочем, то же, что и «товарищ Пушкин», но лишь завуалированное.
Что сказать на это? «Смелый народ — длинные ребята!» Уже такой острый ум, как Николай Васильевич Гоголь, предвидя сонм подобных «прилипал», давно над ними посмеялся: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: „Ну, что, брат Пушкин?“
Пушкина, при всей его похожести на нас, назвать современником как-то страшновато (правда, подобное суждение — не без обстоятельств, которые довольно быстро ставят меня на свое место: я не ученый — раз, многого не знаю — два; и тем не менее в применении к нему как-то не совсем получается, вернее, совсем не получается — с этой хорошо отредактированной временем метафорой).
«Наш современник». Да, он — с нами, это верно. Но он — и много-много впереди. Уже и потому, что мы, живущие сегодня, и вполовину не используем той щедрости языка, который он свободно обогатил во времени вот уже около двухсот лет назад.
«Борис Годунов» до сих пор терпеливо ждет прочтения в своем первородном драматическом изложении. Оперному искусству невероятно повезло: Мусоргский и Шаляпин помогли нам продвинуться в познании драматического наследия Пушкина. Опыт этих двух столпов русской культуры действовал подчас отрезвляюще на многие буйные режиссерские головы, жаждавшие поставить «Бориса» на драматических подмостках, — ставят и поныне отдельные сцены: «Корчму», «Фонтан», «Келью Пимена», но и только.
Из года в год продолжаются «партизанские» наскоки в постановках «Маленьких трагедий» — и в чем-то, возможно, есть обнадеживающие завоевания, но по-прежнему в тени непознанного «Пир во время чумы» (этот «пир драматургии» с упорным невниманием, порою, кажется, со страхом, оставляется «неоткрытым ларчиком»).
Смею предполагать: те из «деятельных практиков» от кинематографа, которые, не моргнув глазом, пустились бы воплощать (и воплощали!) «Маленькие трагедии», — да и не только «маленькие», — и которые не остановились бы перед соблазном и возможностью походя привлечь-таки «Сашу Пушкина» в «свои современники», сделали бы вид, что «Пира во время чумы» просто-напросто не существует.
Чем же это вызвано?
Как можно объяснить столь дружный отказ от, правда, не простой, но чарующей драматургии?
Тверд орешек! Он для грядущего, как видно, будет впору. Иль случая, быть может, ждет и ищет он. Придут новые Шаляпин с Мусоргским — и ларчик отопрут. Одно здесь не совсем понятно... как быть с тем, что Пушкин наш современник и, следовательно, все, что писал он, должно бы быть понятным и простым нам, его современникам. Так чего же мы все ждем прихода Мусоргских, Шаляпиных, Чайковских, а?
Никогда не перестану восхищаться простым и мудрым драматургическим ходом сопоставления таланта Сальери — таланта мощного, осознанного всеми (и более всех владельцем), но лишь поверенного высчетом и нормой, — с минутой вдохновенною Моцарта, несущей вечность в легкости своей.