Дневник отчаявшегося - Рек-Маллечевен Фридрих (чтение книг txt, fb2) 📗
Я не верю в хваленую щедрость, которой природа наделила его для выполнения миссии правителя, я верю в злую иронию судьбы, которая призвала застенчивого, неподходящего и, по сути, глубоко неуверенного в себе человека на великую сцену. На трон именно этой бисмарковской империи, на которую почти с первого дня ее существования обрушился водоворот ударов судьбы с Биржевым крахом 1873 года, проигранным Культуркампфом [167], скандалом Арнима [168], социальными кризисами и внезапными уходами двух кайзеров подряд. Не думаю, что при более глубоком историческом анализе ситуации получится возложить на него одного или в первую очередь на него ответственность за отставку Бисмарка, я считаю, что к такому выводу могут прийти только те, кто не в состоянии проникнуть в более глубокие причины хода истории. Было ли еще место для консервативного самодержца в этой империи, индустриализация которой произошла в одночасье и отнюдь не с его благословения? Можно ли всерьез представить себе симбиоз между Бисмарком, с одной стороны, и Всеобщей электрической компанией и «И. Г. Фарбен» — с другой?
Я знаю, что немецкая общественность в своих угрызениях совести обвиняет одного человека, знаю, что именно эта Германия, в одночасье разорвавшая старые связи, уставшая от своих старых богов и идеалов, свергла Бисмарка в тот мартовский день. Я знаю, что несчастный кайзер по сути действовал только как исполнительная власть и как последнее проявление времени, когда почти каждый немец втайне был маленьким кайзером Вильгельмом II. Таким прогрессивным, громким, свободным от старых правил игры. Таким провокационным, бестактным, опьяненным собственной неотразимостью, но прежде всего — таким неуверенным и бесхитростным в душе. Примерно в 1905 году в Торболе на озере Гарда я был свидетелем массового призыва немецких торговцев парфюмерно-галантерейных лавок, которые проводили там что-то вроде съезда, они совершали ночные прогулки со своими дамами на арендованных пароходах, распевая популярную песню «Тихо отдыхает озеро» [169] и заполняя этой мелодией торжественные, освещенные луной фьорды великого Lacus Benacus [170]. И вот они едут, убежденные, что весь мир им рад… едут довольные, и в этой трагической дилемме между мечтой и реальностью вызывают глубокую жалость. Символизируя абсолютно пропащую, в глубине души совершенно безобидную Германию.
Я, как вы заметили, не поклонник и не апологет дома Гогенцоллернов, я не исполняющий обязанности камергер и не византиец, но я верю, что то, каким образом в дни катастрофы 1918 года сыновья этих поющих продавцов галантереи отреклись от своего собственного поборника, останется пятном на Германии. Я видел в Берлине в те роковые последние дни июля 1914 года, как необозримая толпа стояла перед дворцом и хором кричала в императорские окна…
— Мы хотим видеть нашего императора! Мы хотим видеть нашего дорогого императора!
Именно так и не иначе. Громко кричащий и слаженный, каким может быть только хорошо вымуштрованный народ, умеющий в мгновение ока организовать свой энтузиазм. Это было в конце июля 1914 года. Спустя двести двадцать недель, равных 1540 дням, ни одна бесстыжесть и циничность не были настолько циничными и бестыжими, чтобы оскорбить вчерашнего идола. После двадцати шести лет правления, в течение которых эта нация имела достаточно возможностей внести коррективы в свое управление и ознакомиться с неадекватными качествами своего монарха. И этот старый и седой человек, которого через двести двадцать недель после памятных криков с позором сбросили, сделал за 1540 дней войны, прошедших с тех пор, больше зла, чем за двадцать шесть лет, прошедших до этого? Я знаю, что свержение было неизбежным, но считаю, что оно должно было принять другую форму, и целый народ должен был чувствовать свою общую ответственность. Я не считаю, что народ имеет право на продуманно-ироничные статьи, которыми геббельсовская пресса поминает усопшего. Я считаю, что у них есть все основания стыдиться собственных грехов и отсутствия достоинства. Я считаю, что этот упрек должен прежде всего относиться к генералитету, к бывшей северогерманской олигархии, к прусскому дворянству. Где же оно, произносившее столько прекрасных слов, было в роковые минуты для короля, где были генералы типа Людендорфа, которые вместе с промышленной олигархией втянули этого неадекватного человека в азартную игру… где в те минуты был и благородно поседевший коннетабль прусской короны, когда своему королю, слабость которого хорошо осознавал, не оказал никакой другой помощи, кроме безвольного жеста руки и чрезвычайно удобной для всего генералитета рекомендации укрыться за границей. Легко записать лапидарным почерком лапидарное предложение «Верность — основа чести», но трудно осознать, что в верности можно поклясться только раз в жизни…
Что не существует клятвы верности, которую человек получает обратно, как оплаченный вексель, что трудно быть верным до самой смерти и тем самым достичь предела желаний. Совсем как несчастные швейцарские крестьяне, которые 10 августа 1792 года, следуя присяге, накрыли телами пустой замок беглого короля. И если эта победоносность в России будет продолжаться бесконечно и если военной истории (во что я никак не могу поверить!) придется ее восхвалять, никто из этих нынешних генералов, которые когда-то восхищались грёнеровским [171] определением присяги и потом присягали корпусу политических преступников, — никто из них не найдет на своей могиле раненого мраморного льва, который в смерти широкой лапой все еще прикрывает символ своей верности, подобно этим бедным крестьянам.
Сердечная боль, душевная мука и невыносимый позор, в котором мы живем уже восемь лет, закаляют душу. Вторая роковая туча собирается над Германией, еще один раз, и в последний, у нас будет возможность остановиться и обдумать свои поступки, которые мы трусливо избегали в 1918 году.
«Нет и не может в этом быть добра» [172], — как говорит Гамлет, и это про нас. Не может быть ничего хорошего с этим туманом победы, от которого несет преступностью, не может быть ничего хорошего с государством, чьи основы построены на измене и пропаганде, не может быть ничего хорошего с народом, который самодовольно и фарисейски обвиняет в собственных грехах старые символы, клянется предателями и готов на любую клятву и любой договор с Сатаной, лишь бы Сатана повысил цены на акции. Грозовое облако собирается над всеобщим опьянением победой слепого на-рода, и тот, кто видит это, сегодня в Германии бо-лее одинокий, чем легендарный человек с острова Сала-и-Гомес [173]. Человек остается наедине со своими призраками и видит приближение часа, когда ему придется искупить все великие слова, когда-то сказанные и написанные. Из всех желаний в жизни остается одно: в неизбежный час мученичества, когда время посылает все, что необычно для человеческой доли, собрать силу верности и преданности.
Но разве не бывает так, чтобы все настоящие великие человеческие желания сбывались?
Сентябрь 1941
Так мы и живем в Германии…
Сегодня сообщают о гигантских победах, о которых завтра никто не будет знать, мы слышим о немыслимом количестве пленных, в которое никто не верит, мы каждый день слышим трубы герольдов со специальными объявлениями, и каждый, как только слышит эти фанфары, в негодовании выключает радио. Я не знаю, как получилось, что от этих «самых гигантских маневров по взятию неприятеля в клешни» и «котлов», многократно превосходящих битву при Седане, не осталось в памяти ничего или даже меньше, чем от воспоминаний о ящуре крупного рогатого скота или о преждевременном промерзании почвы. Иногда я думаю об общем одичании народа, который уже не способен воспринимать великие события… думаю об этом и тут же отбрасываю эту мысль. Здесь происходит нечто другое и более сложное, сверхъестественное, не поддающееся пониманию. Здесь что-то не так. Я не знаю, чтó это, я просто чувствую вместе с другими, что это присутствует и незримо присутствует среди нас… чувствую, что все эти вещи, даже если вопреки ожиданиям они должны совпасть с утверждениями немецкого пропагандистского аппарата, рикошетом отскакивают от истории.