С секундантами и без… Убийства, которые потрясли Россию. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов - Аринштейн Леонид Матвеевич
Вероятно, к этим же дням 19–21 января (до 18 января Дантесу был предоставлен отпуск) относится грубая выходка, о которой много лет спустя поведала П. И. Бартеневу княгиня Вяземская: «Мадам <Полетика> по настоянию Геккерна (Дантеса. – Л. А.) пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и <ее> мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней…» [67]
Едва ли Пушкин узнал об этом свидании: Наталья Николаевна, следуя совету Вяземской, видимо, не стала подливать масла в огонь излишней откровенностью. Но в двадцатых числах января между Пушкиным и Дантесом накопилась такая масса отрицательной энергии, что отдельные факты уже переставали иметь значение. Взрыв был неминуем. И на этот раз никто не пытался его предотвратить. Император считал, что брак Дантеса с Екатериной Гончаровой «заглушил», как он выразился, вражду между Пушкиным и Дантесом и в его дальнейшем вмешательстве нет необходимости. Он писал брату уже после трагической дуэли: «Хотя давно ожидать было должно, что дуэлью кончится их (Пушкина и Дантеса. – Л. А.) неловкое положение, но с тех пор, как Дантес женился на сестре жены Пушкина, а сей последний тогда же отрекся от требованной сатисфакции, надо было надеяться, что дело заглушено… Но последний повод к дуэли… никто не постигает…»
Между тем в двадцатых числах января Николай дважды встречался с Пушкиными на балах. Разговаривая по своему обыкновению с гостями, он обменялся несколькими фразами с Натальей Николаевной, а потом и с Пушкиным. Вот что рассказал он об этом впоследствии очень близкому ему человеку – барону Корфу:
«Под конец его <Пушкина> жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю как очень хорошую и добрую женщину, я как-то раз разговорился с ней о комеражах (сплетнях. – Л. А.), которым ее красота подвергает ее в обществе. Я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастья мужа, при известной его ревнивости. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты и мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. «Не только мог, Государь, но, признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Три дня спустя был его последний дуэль» [68].
Эта запись, если считать, что Корф достаточно точно воспроизводит рассказ Царя, интересна во многих отношениях. Во-первых, она как бы от первого лица отражает отношение Царя к Наталье Николаевне. То, что доброе отношение и интерес к ней со стороны Николая возник еще в середине 1830-х гг., известно по многим источникам. Знал это и Пушкин и изрядно ревновал. Имеются свидетельства и того, что через какое-то время после смерти поэта Наталья Николаевна стала фавориткой Императора. Собственно, первая часть записи Корфа интересна тем, что Император с достаточной долей откровенности все это подтверждает.
Вероятно, нечто подобное, сказанное Николаем в разговоре с Пушкиным (скажем, нотки особой заботливости Императора о его жене), настолько взвинтило Пушкина – его нервное напряжение и без того было на пределе, – что он не смог сдержать себя в рамках принятого этикета. Как иначе можно понять запомнившуюся Царю фразу: «…признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Едва ли кто другой, да и сам Пушкин в более спокойном состоянии отважился бы бросить такое Царю. Невольно вспоминается «Воображаемый разговор Пушкина с Александром I», в конце которого Пушкин, как он пишет, «наговорил бы Царю дерзостей». Похоже, здесь он поступил именно так.
Не думаю, чтобы Николай, а тем более Корф что-то здесь преувеличили. Скорее по прошествии многих лет острота разговора в их передаче даже смягчилась.
О том, что разговор был довольно острым, свидетельствует, помимо записи Корфа, еще ряд моментов.
Во-первых, воспоминания баронессы Вревской (младшей дочери П. А. Осиповой – Зизи), с которой Пушкин, помятуя их дружбу в Михайловском, был предельно откровенен. Он посетил ее 25 и 26 января и рассказал ей о предстоящей дуэли. Вревская, естественно, пыталась его отговорить, напомнив, в частности, о его детях. «Ничего, – раздражительно отвечал он, – Император, которому известно все мое дело, обещал мне взять их под свое покровительство» [69]. Ключевое место в этих воспоминаниях – то, что Пушкин говорил раздражительно при упоминании Императора и обещанного им покровительства, – как он понимал, не столько детям, сколько Наталье Николаевне.
Во-вторых, в письме генералу К. Ф. Толю, отправленному за день до дуэли, проскальзывает характерное противопоставление Истины и Царя. Пушкин пишет: «Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее Царя, говорит Священное Писание» (XVI, 224). Пушкин перефразирует здесь известную поговорку: «Правда сильнее лжи», замещая слово ложь словом Царь. Заметим попутно, что в Священном Писании такой фразы нет, но противопоставление это, очевидно, настолько важно для Пушкина, что он придает ему силу Божественного откровения.
Так или иначе, но разговор с Царем за три дня до «последнего дуэля» не только не успокоил Пушкина, не только не отсрочил, как в ноябре, в общем-то неизбежный поединок, но, напротив, ускорил его решение стреляться. Нравственный авторитет Императора в сознании Пушкина эта беседа определенно не укрепила, и тем самым данное Царю 23 ноября обещание избежать дуэли потеряло свою силу.
О душевном состоянии Пушкина позволяет судить последнее его стихотворение. Оно написано на тему одного из эпизодов романа Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе», казалось бы, бесконечно далекого от того, что происходило в Петербурге. Но это стихотворение о чести. О чести дворянина, каковым был и Пушкин:
(III, 436)
Мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем, написано ли это стихотворение в тот самый день, когда Пушкин принял окончательное решение стреляться, или за несколько дней до того. Но вот что примечательно: когда Пушкин ощущал судьбу своего героя особо близкой своей собственной судьбе, он называл его (сознательно или подсознательно?) именем, начинавшимся на Ал-, как и его собственное, Александр: Алеко в «Цыганах», Альбер в «Скупом рыцаре», а теперь вот – Альфонс…
25 января 1837 г., не выдержав все нараставшего напряжения, Пушкин вновь обратился к письму барону Геккерну, написанному еще 21 ноября 1836 г. и не отправленному благодаря вмешательству Соллогуба, Жуковского и самого Царя. Он не изменил в нем почти ничего, только добавил:
«Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах Дворов нашего и вашего… Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой… и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец…
67
Там же. С. 163–164.
68
Пушкин в воспоминаниях. Т. 1. С. 122.
69
Воспоминания Е. Н. Вревской в записи Семевского.