Новеллы моей жизни. Том 1 - Сац Наталья Ильинична (библиотека электронных книг .txt) 📗
«Богатыми» мы, конечно, не стали, что такое новое платье после концерта памяти папы опять забыли — нам перешивали из старья разных наших тетей. Но разве это важно?
Мне везло. Поразительно везло. Взять хотя бы вот какой случай.
Я была уже в шестом классе гимназии М. Г. Брюхоненко. Училась хорошо, но шалить любила. В «трудных случаях» в классе слышалось: «Сацка, выручай». Нас было трое самых отчаянных: Лида Дьяконова, Соня Нестеренко и я.
Собственно, злостных шалостей у нас не было, но мелкого озорства — сколько угодно. Классная дама наша, Анна Петровна, что бы ни случилось в классе, уже не давала себе труда разбираться в подробностях и кричала по трафарету:
— Сац, Дьяконова, Нестеренко, выйдите вон из класса!
Это нам, как «коноводам», даже льстило, а одноклассники нас любили за то, что «эти трое не выдадут».
Однажды после уроков несколько двоечниц нашего класса — Труда Громан и другие — попросили нашу тройку «задержаться в классе». Они узнали, что на завтра назначена классная работа по физике, сообщили нам, что они не знают «ни в зуб ногой, и спасти их может только отмена классной».
Но как сделать, чтобы ее отменили? После многих вариантов приняли предложение Оли Цветковой: ее папа был священником в церкви. Оля обещала принести несколько «монашков» — такое курево, которое употребляют в церкви, когда там стоит покойник. От этих «монашков», когда их зажжешь, дымок идет легонький, а запах сильный.
— Заводилы скажут: «В классе угарно», и классную отменят, — под общее ликование заключила Оля. Ее поддержала Шура Андреева — у нее папа тоже был священник, и она считала этих «монашков» совершенно радикальным средством для отмены классной.
Утром «заговорщики» — три двоечницы, наша тройка плюс Оля Цветкова и Шура Андреева — пришли в гимназию ни свет ни заря. «Чтобы крепче было», этих «монашков» принесли и Оля и Шура. Я посмотрела один из них: сине-черный, как из сажи, с мизинец вышиной, пирамидальной формы, неприятный какой-то с виду — да и что в нем может быть приятного, когда его в церкви по покойнику курят?! Мы наметили план действий.
На переменке перед физикой Шура Андреева зажгла своего «монашка», которого держала в руке под партой, — потянул легкий, как из папиросы, дымок, ничего особенного. Но когда после перемены кончили проветривать класс и закрыли окна, когда зажгли своих «монашков» еще и двоечницы, — дышать в классе стало тяжело. Я, как и было намечено, первая подняла руку и спросила:
— Можно выйти?
Учитель пожал плечами:
— Я объявляю классную работу, а вы спрашиваете, можно ли выйти, и сейчас же вслед за переменой! Это по меньшей мере странно.
Несколько одноклассниц фыркнули, закрывшись кто рукой, кто передником, — от меня всегда ждали каких-то трюков. Через несколько минут я снова подняла руку, а вслед за мной и Соня Нестеренко:
— Простите, но в классе чем-то пахнет. Может быть, это угар?
Учитель встал раздраженно, хотел нам что-то ответить, но вдруг раздался уже никем не подготовленный стон: «Мне плохо!» Худенькая Шура Андреева поднялась из-за парты и соскользнула вниз, на пол, потеряла сознание. Хорошо, что Соня успела незаметно подобрать и потушить ее почти уже догоревшего «монашка».
Настроение у всех испортилось.
— Тут действительно жуткий запах, — сказал учитель и велел вызвать классную даму и врача.
Шуру унесли на носилках. Классная дама влетела в класс, как ураган, и велела немедленно всем выйти. Дым теперь целиком завладел нашим классом. Труда Громан была вообще очень флегматична, а тут она задержалась около своей парты, чем вызвала новый взрыв гнева Анны Петровны:
— Громан, кому я сказала? Вон из класса!
Анна Петровна шагнула к Труде Громан, она что-то положила в парту и сонно выплыла в коридор. Классная дама открыла все окна настежь, после чего, бледная, помчалась к врачу за нашатырным спиртом.
Мы ходили по залу, как тараканы после дуста. Во всех классах шли занятия, и было неловко. Классую работу отменили, но никакой радости не было. И вдруг раздался крик:
— Шестой класс горит! Пожар!
Мы помчались в коридор, к нашему классу: парта Труды Громан дымилась, как огромный «монашек», язык пламени лизал ее чистые, «неприкосновенные» учебники и грязные тетради…
Пожар, конечно, быстро потушили. Обугленная парта Громан была печальным доказательством, что «монашки» — слишком сильное средство для отмены классной.
Целый час мы сидели в классе одни, без учителей, без назиданий. То, что наш класс оказался в полной изоляции, было особенно страшно. Оля Цветкова была круглая отличница, образцового поведения, она и сейчас сидела одна с благонравным выражением лица и, достав где-то иголку с ниткой, подшивала белый кружевной обшлаг к рукаву. Труда Громан — родная племянница начальницы гимназии. И зачем я в каждой стенке гвоздь?! Я-то классную работу написала бы как следует. Лида и Соня тоже. Зачем было связываться с этой мерзкой штукой, которая для покойников? И… что будет с мамой и Ниной, если теперь меня исключат из гимназии?
В класс медленно вошла классная дама:
— Кто из вас является зачинщиком этого безобразия?
Молчание.
— Кто принес в класс церковное курево?
Мертвое молчание.
— Все понятно, — заключила Анна Петровна. — Мы устали от поведения шестого класса. — Лицо ее неожиданно перекосилось, и она крикнула: — Сац, Дьяконова, Нестеренко, немедленно к начальнице гимназии, а остальные приготовьте тетради, сейчас будет…
Мне уже было все равно, что сейчас будет в классе, я встала и пошла к двери. Сердце сжалось, руки и ноги похолодели, но я шла по коридору, потом по широкой лестнице, шла, чтобы никому не сказать ни слова. Безрадостные думы бились в голове: «Меня, конечно, исключат, снимут со стипендии. Как мы теперь будем жить? Выдавать других не могу. Знала, что глупо, и участвовала. За такое прощенья не будет. Что скажут маме?… Хорошо, что с четвертого этажа до первого так долго идти, если медленно… Когда объявят, самое главное — постараться не зареветь».
Уже второй этаж пройден, вот и большая торжественная дверь Марии Густавовны Брюхоненко. Ух как страшно ждать!
— Пусть что хотят с нами делают, только скорее, — произносит Лида.
Тик-так! Тик-так! — издеваются над тремя девочками, прижавшимися к стене, раззолоченные часы. У меня в голове идиотская мысль: «Надо сосчитать, сколько букв "Мария Густавовна Брюхоненко». Если чет, то может быть…»
Но что это? Сама начальница гимназии неожиданно выбегает из комнаты, глаза блуждают, за ней инспектор, учителя…
Мария Густавовна говорит, еле сдержизая волнение:
— Скорее все по домам! Бегите, не теряя ни минуты! Скажите всем: революция, на улицах неспокойно.
Мы переглядываемся с Соней и Лидой, обнимаем друг друга, целуемся, бежим вверх и кричим, захлебываясь от радости:
— Все по домам, скорее идите все по домам — революция! Ур-ра!
Мальчишки довольно рано начали обращать на меня внимание. Мне было лет тринадцать, когда хромой мальчик по имени Генрих письменно объяснился мне в любви (мама прочитала и сказала, что даже без ошибок).
Но я на мальчишек обращала «ноль внимания». Меня интересовали те, у кого я могла чему-нибудь научиться.
В гимназии это был Юрий Матвеевич Соколов (впоследствии профессор-фольклорист). Я им восхищалась потому, что он увлекательно нам рассказывал то, чего нигде не прочтешь, — о литературе, писателях, их творчестве, — а еще потому, что он разрешал нам писать сочинения на свободные темы. Мне было двенадцать лет, когда я написала «Чайковский — Тургенев — Достоевский — Скрябин». В этом сочинении я пыталась доказать, что первые два неотрывны от театра, а Достоевского надо самой читать, самой, одной, много думать, чтобы до конца его пенять, как и музыку Скрябина.
Юрий Матвеевич написал на полях моей работы, что глубокий драматизм творений Достоевского, наоборот, очень роднит его с театром, поставил мне четыре с плюсом, но похвалил за то, что много читаю, слушаю, думаю и хочу сама разобраться.