Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. - Керсновская Евфросиния Антоновна
— Пиши объяснение!
Объяснение — это формальность для того, чтобы на законном основании посадить человека в штрафной изолятор.
— Я в вашей власти. Но здесь объясняться мне не перед кем. Завтра, когда будет начальник лагеря, перед ним я и буду объясняться! — сказала я, пожимая плечами.
Всего шесть часов вечера, но это глубокая ночь в Заполярье. Невыносимо холодно: воздух кажется густым, он с трудом проникает в легкие. Неба не видно, оно затянуто морозной мглой.
Я устала, до дурноты устала. Невыносимо мозжит рука, с которой только-только сняли гипс. Впрочем, все болит. Так бывает всегда, когда, не втянувшись, выполняешь тяжелую работу. И я голодна. Очень голодна. Все торопятся, бегут в столовую, получают свою баланду и, выпив ее, разумеется без хлеба (хлеб — это утром), залезают на нары и могут спать.
Как хочется спать! А меня ведут в штрафной изолятор.
Мы миновали санчасть. Вот столовая. Несколько женщин стоят с котелками. Среди них Машка Сагандыкова — моя верная напарница.
Вот и пятый барак — последний в этом ряду. Несколько женщин стоят смотрят, кого ведут.
Навстречу нам попадается начальник режима лейтенант Полетаев.
— Вот веду женщину. Отказалась писать объяснение. Какая гордая! — усмехаясь, говорит дежурнячка.
— Гордая? Вот мы собьем с нее гордость! — и, размахнувшись, он ударяет меня по лицу.
Звук второй пощечины раздается почти одновременно. Не знаю, как это у меня получилось. Я не была подготовлена к подобному способу сбивать гордость, но реакция была молниеносной и точной. Если от удара, который нанес он мне, я пошатнулась, и шапка съехала на бок, то ответная оплеуха чуть не сбила его с ног, а шапка его покатилась куда-то в темноту.
Пятеро женщин видели, как начальник режима получил пощечину, вполне им заслуженную.
Лейтенант Полетаев ринулся ко мне, но сдержался и прошипел неестественно тихим голосом:
— Веди ее сюда… Ну, постой!
Расправа
Да, заплатил он мне сполна! И — с лихвой.
Когда он схватил меня за руку, желая ее заломить, я, в свою очередь, вцепилась в его руку и нечеловеческим усилием завернула ее так, что он чуть не упал. Но этого отчаянного напряжения хватило очень ненадолго. А дальше он по одному выкручивал мне пальцы. Боль ни с чем не сравнимая, разве что — с моим упрямством. Помнится, я смогла ему крикнуть «трус» и «подлец», даже несколько раз. Откуда у человека берутся силы, чтобы не только выдержать страдание, но и противостоять ему? Когда он выкручивал мне пальцы, чтобы заставить меня упасть на колени, я на колени не стала. Тогда он стал избивать меня кулаками. Затем, очевидно, разбив руки, схватил табуретку и стал наносить ею удары, которые я, теряя силы, почти не могла хоть сколько-нибудь амортизировать здоровой рукой.
Он потерял всякий контроль над собой и, ослепленный яростью, безусловно, убил бы меня. К счастью, в коридоре за дверью стояла дежурнячка, та самая, что меня вела сюда с вахты. Ей абсолютно не улыбалась перспектива оказаться соучастницей убийства. Дежурнячек набирали из числа досрочно освобожденных уголовниц. Полетаев — партийный, ему легче уклониться от ответственности. Кроме того, были свидетели, в том числе Машка Сагандыкова. И кто знает, как отнесется к убийству шахта? Так или иначе, дежурнячка ножом откинула крючок, ворвалась в комнату, где Полетаев избивал меня, и вырвала у него из рук табуретку.
Что там потом происходило, не помню. Наверное, я была без сознания. Очнулась я, когда дежурнячка меня трясла. Комната кружилась, и пол словно ускользал из-под меня.
— Раздеть до рубашки и — в холодную! — донеслось как бы издалека.
Дежурнячка начала стаскивать с меня телогрейку. Я ее отпихнула, скинула телогрейку, гимнастерку и расстегнула пояс от штанов.
— Не надо, довольно! Ступай, хватит! — торопила она меня, подталкивая к дверям.
В холодной
Разумеется, ШИЗО не курорт. Даже общая камера не отапливается, но оба ее окна застеклены, а через дверь, верх которой — решетка без стекол, проникает немного тепла из коридора, где топится печь дежурной комнаты. Кроме того, в общей — вагонные нары и, забившись под потолок, провинившиеся хоть и мучительно зябнут, но не замерзают. Нары — голые горбыли, меж которыми щели пальца в полтора-два. А чтобы «воспитание» было более доходчивым, штрафным дают 400 граммов хлеба, два черпака жидкой баланды в день и гоняют на самую тяжелую работу — в песчаный или гравийный карьер. Зимой это невесело, но все же это рай в сравнении с холодной!
За мной захлопнулась дверь. Загремел засов, зазвенели ключи, брякнул замок. Я огляделась. Было не очень темно, а когда глаза привыкли, то даже почти светло. Сверху, из пятого барака, сквозь маленькое горизонтальное окошко с толстыми железными прутьями без стекол проникал свет. К сожалению, проникал и снег. Узкая комнатушка была припорошена снегом. В углу лежал сугроб. На мне были ватные брюки и валенки, но выше пояса — изорванная, окровавленная рубаха. И голая голова— рассеченная, окровавленная. Кровь текла горячая, но сразу застывала, образуя корку. Я сделала несколько шагов и привалилась к стене. Холод стены обжег спину. Я отшатнулась, ноги меня не удержали, и я опустилась в снег.
Все ныло, мозжило, болело на все лады, но больше всего — левая рука. Пальцы и вся кисть опухли, и рука стала тяжелой, будто налитой расплавленным свинцом. В голове, казалось, грохотал трактор.
И все же холод перекрыл все остальное, и мне стало ясно, что надо превозмочь боль, головокружение и тошноту и двигаться, двигаться, двигаться…
«Правосудие»: что можно и чего нельзя
Опять раздался скрип, звон и грохот отпираемой двери.
— Керсновская — в дежурку!
Минуту тому назад мне казалось, что боль и холод наконец сломили меня, но тут… Я не знаю, откуда у человека берутся силы, когда вроде бы все резервы исчерпаны. Если борешься за свою жизнь — это инстинкт самосохранения; если надо смело глянуть в лицо смерти — это гордость. Здесь было что-то иное, но что? На это могли бы ответить, пожалуй, только индийские йоги или тот индеец, который, даже привязанный к столбу пыток, поет «Песнь Смерти»!
В дежурку я вошла твердым шагом с высоко поднятой головой, но вместо Полетаева там встретил меня другой офицер. Он смерил меня взглядом и буркнул, указывая на лист бумаги на столе:
— Пиши объяснение!
— Я уже сказала: объясняться буду только перед начальником, лейтенантом Амосовым.
— Я его заместитель лейтенат Путинцев.
— Я вас не знаю.
Он уставился на меня колючим взглядом. Молчание затянулось.
— А что это врач Авраменко со своими сестрами из-за тебя забегали? — вдруг спросил он.
— Врач Авраменко знает, что меня в ШИЗО сажать не за что. Кроме того, она знает, что без санкции врача никто не имеет права сажать человека в ШИЗО. Особенно человека, еще не оправившегося после производственной травмы. Она и на работу меня выписала по моему желанию: я должна была еще лечиться.
— А мы не верим заключенному-врачу! Завтра здесь будет вольный врач из первого лаготделения.
— Тем лучше! К моей жалобе начальнику Норильского комбината будет также приложена справка о нанесении побоев, подписанная вольнонаемным врачом.
Опять наступила пауза. Я прилагала нечеловеческие усилия, чтобы не дрожать, но не заикнулась о своей одежде.
Не дождавшись, он сам сказал:
— Одевайся и пойдешь в общую.
— Нет, не пойду! Останусь в холодной.
Он промолчал. Видно, его самого не устраивало, чтобы те несколько жучек, что сидели в общей, видели, до чего я изувечена.
Путинцев понимал, что администрация на сей раз влипла…
Вообще жизнь заключенного ломаного гроша не стоила. Их ставили в условия, в которых они не могли выжить.
Так было с офицерами из стран Прибалтики: их держали на Ламе, пока они почти все поголовно не поумирали. Умерли? Тем лучше!