Суворовец Соболев, встать в строй! - Маляренко Феликс Васильевич (мир книг TXT) 📗
Но разве сейчас до удовольствия?
Хотелось всё перевернуть, и была бы возможность, он поддел бы плац рычагом и разом наклонил бы его, чтобы снег скатился сам. Хотелось скорее забыть, что было в кабинете, потому что из канцелярии ушёл, а мыслями всё ещё там. И это пронзительное «р-р-р-р-р» майора Сорокина до сих пор звенит в ушах, и этот едкий шепоток, как дым от мокрых поленьев, до сих пор ест глаза, делает их влажными и заставляет вытирать тёплой перчаткой солёную влагу. Какая же она слезоточивая, эта страшная канцелярия командира роты. Недаром майор Сорокин говорил, что суворовец отличается от гражданского мальчишки тем, что как только начинаешь ему выговаривать, так у суворовца сразу слёзы и сопли.
Санька слышал это, когда командир роты разговаривал со старшиной. Старшина сначала молчал, а потом сказал резко и неожиданно:
— Так мамки-то рядом нету. Некому в подол плакаться. Там, дома, он все свои слёзы в мамкин подол сольёт. А подол тряпичный, всё примет. А здесь куда ему плакаться-то – в подушку, а что в подушку не успел-то, то и выжать не сложно-то, ежели разжалобить. А выжимать среди своих-то нельзя, там быстро застыдят. А в преподавательской, канцелярии или у меня, в каптёрке, здесь можно. Никто не увидит, да и не поругает. Слёзы не простые, а выдавленные командиром. Тогда и свои не засмеют, и пожалеют, и посочувствуют. Я, если приходят ко мне, и вижу, что хотят поплакаться, не гоню. Пусть слёзу выгонит, пусть утрётся – ветоши в каптёрке на тысячу носов хватит, пока все слёзы до одной не оставит, не пущу. И ему легче, и у меня на душе камня нет.
— Так-то оно так, — спокойно говорил командир роты. – Но они шинели надели, ведь у них распорядок, и каждая минута расписана. И за каждую минуту мы отвечаем. И мы отвечаем за то, чтобы они учились, и спортом занимались, и в нарядах стояли, и на парадах ходили, и не простуживались, и в бане мылись, ещё и казарму и территорию убирали. А что на пятиклассника из нашей седьмой роты, что на одиннадцатиклассника из первой – нагрузка одна и та же. И готовим мы их не на гражданку, где оттрубил свою смену и домой, к жене, к телевизору, а к офицерской круглосуточной службе. Я здесь круглосуточно бываю, и вы. Так какие могут быть слёзы? Некогда их утирать.
Санька стоял тогда у тумбочки в наряде и слушал этот разговор. Тогда и командир роты и старшина называли друг друга не по-военному: товарищ майор, товарищ старшина, а Константин Тимофеевич и Валентин Серафимович.
Доносившиеся из спальни слова разжалобили его. Он вспомнил маму, от которой долго не было письма, а полученное накануне ещё сильнее обеспокоило его.
Мама сообщала, что заболел дедушка. Написала немного, но на душе стало тяжело. Дедушку было жалко. Огромный, широкий, лысый, он всю жизнь с молотком в руках плющил, гнул раскалённое железо и вдруг оказался на пенсии. В свои пятьдесят он сидел на завалинке и не знал, куда деть прокалённые руки, почти ничего не знавшие, кроме молота. Вначале войны дед попал в окружение и, выйдя из него, был ранен в первом же бою. После ранения дед продолжал воевать по своему жизненному призванию, набивая подковы лёгким кавалерийским лошадям. А теперь, на пенсии, ему разрешили только работать два месяца в году. Тогда в первый же день он принаряжался в белую рубашку, бабка собирала ему обед в сумку, и он шёл в родную артель, где опять махал молотом и, отработав положенный срок, печально покидал родную кузницу.
Иногда вдоволь натосковавшись, он вновь приходил в свой цех, но новый молодой начальник приказал его не пускать, предварительно объяснив следующее:
— Вы честно отработали, и теперь имеете полное право на отдых. Я не могу допустить, чтобы наш советский пенсионер трудился за этих молодых бездельников…
У деда была самая большая заработанная пенсия во дворе, окружённом четырьмя двухэтажными бараками, и Санька гордился этим.
Особенно Санька любил париться с дедом в бане. Налупив себя веником, дед выходил в раздевалку, обматывался простынёй и подсаживался к своим друзьям. Банным днём для него была пятница. Приходил он с утра, когда баниться собирались его друзья – пенсионеры. Среди них дед один был не покалеченный. У других вместо рук и ног висели култышки, да и у деда живот был обезображен грыжей. Санька учился во вторую смену и, захватив с собой портфель, чтобы не опоздать к занятиям, с удовольствием составлял деду компанию.
Старики тёрли друг другу спины, лупили в тумане парной вениками, потом в предбаннике пили пиво, шутили, но никогда не вспоминали войну. И обычно кто-нибудь обязательно подначивал Саньку:
— Ну что, спина у деда в кузне продубела? Небось, липой мочаль не мочаль, руки сотрёшь, а сажу не выдерещь.
— Да вы чо, он чистый! Самый чистый, чище вас, — защищал он деда.
— Молодец, за деда горой, — улыбался кривой и безрукий дядя Петя. – Хоть он у тебя что лещ копчёный. Его уж ничем не ототрёшь. Без духа калёного железа он уже не может. Его, как мух на мёд, в родную кузню тянет. – Дядя Петя хоть и улыбался своим одним глазом, но говорил это с грустинкой. А Саньку при случае старался как-то погладить или украдкой сунуть ему конфету. Семья дяди Пети погибла в Сталинграде, и, отлечившись в госпитале, после победы над Японией, он остался на Дальнем Востоке. Подальше от мест, над которыми не осталось даже родимых могильных холмиков…
Сейчас Санька толкать лопату не стал. У него возникло желание всю обиду, всю злость смешать со снегом, и он, став на средину плаца, принялся со всей силы грести снег в сторону стадиона. Во всю отмашь работая лопатой, он скатывал небольшую снежную насыпь. Пройдя до конца территорию своей роты, он повернул обратно, продолжая со злостью проталкивать снежный валик дальше. С каждым движением он чувствовал, как обида и пришедшая ей на смену злость уходят в снежную насыпь, и появляется болящее желание работать, чтобы до прихода ребят успеть столкнуть снег с плаца. Когда половина была сделана, он услышал за спиной:
— Не надо его искать! Я же говорил, он здесь.
В голосе звучала радость. Кричал Витька. Он подбежал и стал впереди.
— Давай лесенкой. Я сначала, а ты за мной. Быстрее будет. А то этот кулак Яковлев опять на тебя бочку катит. Говорит – забился куда-нибудь и плачет. А я им доказывал, что ты уже здесь.
Скоро показались остальные. Их воинственно вёл Серёга. По его лицу, сплошь покрытому пятнами веснушек, было заметно недовольство.
— Ну вот, мы его обыскались, а эта жаба здесь. Сколько времени потеряли. А время – деньги. Давно бы всё убрали и сидели бы у телека. А я бы на секцию бокса не опоздал.
Санька молчал, продолжая двигать вперёд снежный брусвер..
«Только бы не завестись. Только бы не слышать всё это, что выливает на него сейчас Серёга».
Молчали и остальные.
— Кто тебя просил говорить о Володе Зайцеве? Теперь Сорокин сбегает в политотдел или накапает командиру четвёртой роты. И всё, нам теперь заменят вожатого. А вместо него пришлют какого-нибудь, кто только на сборы будет являться раз в месяц или ставить пиявки не хуже Воробья.
— Вот именно. Мы все молчали, а ему только стучать, — вслед за Серёгой подал голос Рустамчик, который ни звука не произнёс ни в спальне, ни в канцелярии.
Санька не терпел Рустамчика. Рустамчик всегда молчал и, приглядываясь ко всему, постреливал своими чёрными глазками. Но стоили кому-нибудь в чём-нибудь провиниться и остаться в одиночестве, вот тут-то он подавал свой голосок. Говорил он метко, будто в тире лупил по десяткам. Слово его всегда было последним, поэтому било хлёстко и больно. Ещё больше Санька не любил его за хитрости на уроках. Стоили кому-то задуматься у доски, как Рустамчик оживал, тянул руку и во весь голос, чтобы слышал преподаватель, громко и чётко подсказывал. Отвечающий, если и пользовался подсказкой, терял балл, а Рустамчика, как знающего урок, вызывали к доске, и он отвечал на пятёрку.
Вот и сейчас Рустамчик почувствовал, что подоспело его время, и после сказанного блестящими преданными глазками уставился на Серёгу.