Против кого дружите? - Стеблов Евгений (полные книги .TXT) 📗
У него было много стихов об этом:
Гриша Горин до сих пор жалеет, что одолжил Гене денег только на бутылку красного, а не на водку, как тот просил. Мол, одолжил бы на водку, его бы «развезло» и не смог бы осуществить… Думаю, что это иллюзия. Вот одна из первых работ Гены Шпаликова на сценарном факультете ВГИКа: доска объявлений. К ней в беспорядке приколоты кусочки бумаги. Кривые, дрожащие буквы… Буквы складываются в слова. «Верните будильник людям из общежития! Потерял штаны в библиотеке. Не смешно. Штаны – спортивные. У кого есть совесть – передайте на 1-й актерский».
В самом низу – листок, вырванный из тетради. Он обрамлен неровной чернильной рамкой, вроде траурной. Делали ее от руки и второпях:
Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни Шпаликов Геннадий. Его тело лежит в большом просмотровом зале. Вход строго по студенческим билетам. Доступ в 6 час., вынос тела – в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!
Последний раз я встретился с Геной возле Дома кино на Васильевской. Они с Инной вышли из ресторана, были в очень хорошем настроении. Я знал, что так бывает не всегда. И скорее всего то были редкие часы семейного примирения. Гена бросился обнимать меня, как очень и очень близкого, дорогого человека, хотя, по правде, мы редко встречались. Меж нами не было бытовой дружбы, но душевное сродство всегда ощущалось.
Удаляясь, Гена вдруг обернулся посреди улицы и закричал: «Женя, а кино нет! Нет кино! Только документальное осталось!» Он помахал мне рукой и ушел… Через полтора месяца его не стало. Теперь я понимаю, что он прощался… Это было время «брежневского застоя», и публично о самоубийстве говорить не рекомендовалось. Позже, уже при Горбачеве, в Доме кино состоялся первый официальный вечер памяти поэта и сценариста Геннадия Шпаликова. Вел вечер Булат Шалвович Окуджава. В числе других выступал и ваш покорный слуга. Читал «Ах, утону я в Западной Двине…» Читал очень эмоционально, почти трагично. Боялся спугнуть слезы из глаз. Вдруг один из друзей и собутыльников Шпаликова выкрикнул мне из зала:
– Да ладно, кончай ты это! Он был веселым человеком!
Я растерялся.
– Продолжай, продолжай, Женя, – ободрил Булат Шалвович, – это любители прозы кричат, а мы вспоминаем поэта.
Солнечным осенним днем 1963 года я сидел в институте на занятиях по французскому языку, смотрел в окно и записал в тетрадь, не слушая педагога:
Я пострижен наголо. Снимаюсь в «Я шагаю по Москве». Влюблен в свою однокурсницу – Машу Вертинскую.
Почти все отрывки к экзаменам мы играли втроем. Витя Зозулин, Маша и я. Кроме этого, мы с Витей провожали Машу до дома, а Боря Хмельницкий и Толя Васильев водили ее в кафе-мороженое. Все это было еще до того, как Боря и Толя напишут музыку к знаменитому спектаклю Юрия Петровича Любимова «Добрый человек из Сезуана», войдут в труппу нового театра, родившегося в стенах Щукинского училища, – Театра на Таганке. И задолго до того, как Боря Хмельницкий и Марианна Вертинская все-таки станут мужем и женой. Мне же достанется лишь поцелуй. Один-единственный поцелуй, да и тот – сценический, но, как говорится, «этот поцелуй дорогого стоит». Так говорится в пьесе А. Н. Островского «Последняя жертва», а мы с Машей репетировали сцену из другой его пьесы – «Правда хорошо, а счастье лучше». Сцена свидания Платона и Поликсены. Тогда впервые от поцелуя я ощутил какой-то горячий озноб, умиление во всем теле. Тогда многое для меня было впервые. Я ведь был самый младший на курсе и потому не забыл, запомнил ласку на всю жизнь, посвятив Маше Вертинской свою следующую большую работу в кино – «До свидания, мальчики». Почти весь фильм снимался в Евпатории, начиная с конца марта 1964 года. На майские праздники мне удалось вырваться в Москву. И вот в коридоре нашей коммунальной квартиры раздается телефонный звонок. Звонит Маша. Она не знала, не могла знать, что я прилетел.
– Заходи.
– Когда?
– Сейчас.
Утром 1-го мая с праздничной демонстрацией и без нее, дворами, тупиками да переулками, сквозь пешее и конное оцепление я пробирался в центр, к Кремлю, к Пушкинской площади, к дому, в квартиру, углом смотрящую на улицу Горького с последнего этажа. В костюме, в белой рубашке, при галстуке через сараи, через заборы и, наконец, «взятие Зимнего» – внутренний двор Елисеевского магазина. Высокомерные кованые ворота с острыми пиками позади, через клетку скрипучего лифта я приподнят и принят в кабинете Вертинского. На стенах фотографии Александра Николаевича, маленькие дочки Настя и Марианна, жена Лидия Владимировна. Фотографии жизненные и в ролях. Когда я впервые услышал голос Вертинского, небрежно преодолевающий шипящее патефонное несовершенство, впечатление попало в самое сердце. Я был потрясен. Потрясен, как можно столь скупыми тонкими средствами создать такое объемное образное пространство, и сам полюбил «вязать кружева», предпочитая изящную паутину сценического рисунка лобовому воздействию.
В детстве мама водила меня в гости к дальнему родственнику. Я запомнил интеллигентного старика в вольтеровском кресле и вид из окна на улицу Горького, по которой шли танки, выдвигающиеся к параду. Вид из окна кабинета Вертинского точно совпал с тем, что в детстве, только без танков. Совсем недавно случайно узнал: старик из детства в вольтеровском кресле жил рядом с Вертинским, в соседней квартире. Как это переплелось! Стало быть, вернулась картинка оттуда, где пел живой Александр Вертинский:
Маша угощала меня кофе, и мы говорили не помню о чем. Маша подарила мне в тот день свою фотографию. С надписью «Милому, чУдному Жене Стеблову от Маши Bертинской». Она специально проставила ударение, чтобы получилось «чУдному», а не «чуднОму». Этот портрет я увез с собой в экспедицию. Улетел, возвращаясь на съемки. Самолет Москва – Симферополь не прибыл в порт назначения по расписанию. В воздухе загорелся двигатель. Многие пассажиры были в полуистерическом состоянии. Я был спокоен, до меня просто не доходила острота ситуации. Мы чудом сели в Одессе, еле дотянув на одной турбине. В Симферополь попали ночью другим бортом.