Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей (читать бесплатно книги без сокращений .txt) 📗
Расшатывание чувства собственности шло с поразительной быстротой. "Это все будет наше", -- говорили мне некоторые крестьяне, сельские говоруны. Мальчишки в саду попадались с пучками ветвей красной смородины:
-- Зачем вы обломали?
-- Все равно наше будет.
-- Я знаю, что ваше; да зачем же вы ваше да ломаете? И удивляло меня всегда, почему они говорят: "будет наше", почему не говорят: "это наше"? Потребовалось некоторое время, чтобы они поняли, что это легче, чем им кажется, проще, чем им рисовали эсеры. Эсеры им говорили: "Подождите, мы дадим, будет ваше". Пришли большевики и сказали: "Чего вы, дурни, ждете, -- берите". Могло бы и не быть большевиков, а большевизм все равно был бы...
Здесь упомяну мимоходом, что в самом начале революции (уже был апрель, но были еще "мартовские дни") я получил телеграмму от Головина, бывшего председателя II Думы, а при Временном правительстве управлявшего наследием министерства Двора. Он предлагал мне принять управление бывшими императорскими, ныне государственными театрами. Я отказался. Во-первых, я не верил в жизнеспособность того, что начиналось; во-вторых, театр меня уже как таковой не интересовал; я уже совсем обосновался на вопросах театрального воспитания и преподавания, и заведовать театрами, "улучшать" театр, в то время как надо создавать актеров, я считал бесполезной и непочтенной тратой времени и стараний.
За моим отказом был назначен Федор Дмитриевич Батюшков, человек тихий, скромный, образованный, но не театрального, а литературного мира и с театром никогда не имевший соприкосновения, кроме того, что он состоял членом "литературного комитета", рассматривавшего представляемые в дирекцию пьесы. После воцарения большевиков Батюшков некоторое, очень короткое время оставался, но потом вышел, написав комиссару по театральным делам очень дельное и сильное письмо. Я узнал об этом совсем случайным образом.
Осенью того же 1917 года, как о том расскажу ниже, я был в казацкой станице Урюпино. Случайно увидел на столе в одном доме старый номер, очевидно, один из последних номеров "Петербургской газеты". Эта газетка всегда уделяла много места не только театральным делам, но и закулисным сплетням. Смотрю: Батюшков, его уход, его письмо. Это были уже устаревшие новости, но письмо так мне понравилось, что, придя домой, я написал ему, послал ему мое сочувствие. Вскоре после того он умер. Мое письмо я адресовал в дирекцию театров и потому имел полное основание думать, что оно могло не быть доставлено. Через два года в Москве узнал -- не помню, от кого, -- что Федор Дмитриевич его получил. Мы с Батюшковым были товарищи по университету; он был, как и я, учеником Веселовского по романским языкам.
Образовался у нас в Борисоглебске, как и везде, Союз землевладельцев. Председательствовал бывший председатель земской управы Николай Александрович Гусев, дельный, тихий и приятный человек. Ему и его жене впоследствии, я, когда был вынужден скрываться, был лично очень обязан. Союз наш действовал толково, в особенности в смысле разъяснения крестьянам приемов и условий отчуждения земли. Но под всей работой чувствовалась какая-то ненужность и бездонность.
Это мне стало еще яснее, когда я попал как делегат нашего союза на московский Всероссийский съезд землевладельцев. Съезд заседал в Никитском театре. Столько дельного, практически обоснованного я редко когда слыхал в многочисленных наших съездах, комиссиях, собраниях. Редко видал и такое единодушие. Когда был поставлен вопрос о желательности или нежелательности отчуждения помещичьей земли в пользу крестьян, причем несогласным было предложено поднять руку, в обширном зале Никитского театра поднялось только пять рук. И несмотря на это, все вместе оставляет впечатление какого-то истерического крика, бессильного порыва против надвигающейся стихии. Среди ораторов выделялись князь Крапоткин (конечно, не тот) и, если не ошибаюсь, барон Энгельгардт из восточных губерний. Много у меня накопилось материала тогда; вернувшись, я сделал доклад нашему собранию; но сейчас уже не помню. Странно, это мне кажется таким далеким, более далеким, чем то дальнее, о чем писал в предыдущих главах.
Но помню и не могу забыть крестьянских представителей на этом съезде. Они, между прочим, были отправлены делегатами... Не знаю, почему употребляю это иностранное слово, и вспоминаю по этому поводу рассказ про одного губернатора, который говорил: "Господа, зачем иностранное слово делегат, когда есть русское слово депутат?" Итак, эти крестьянские представители были посланы уполномоченными в Петербург к тогдашнему министру земледелия Чернову. Через два дня они вернулись и рассказали нам о своей поездке, о приеме министра и о своих петербургских впечатлениях. Нельзя передать этот черноземный юмор, эту едкость оценки, беспощадность этого суда. И как все это было рассказано!
Этот кусок жизни, трепещущий негодованием, можно сказать, облитый кровавыми слезами, был вместе с тем последней степенью художественной формы. Как эти люди, из деревни, которые дальше своей губернии вряд ли когда бывали, как могли они, попав в столицу, в кабинет министра, как могли они прочувствовать, объять и оценить эту обстановку и этих людей и так свои впечатления передать? Вижу, как они ехали, как извозчиков на вокзале наняли, как из-за угла Знаменской их обдало дробным "пуканьем" перестрелки, как приехали в министерство, дожидались и наконец вошли к нему. "Сидит это у стола, косматый, перед ним всё бумаги, а вокруг него всё телефоны -- и направо телефон, и налево телефон, и под столом телефон. И он это трубку за трубкой берет и к уху прикладывает. Одну возьмет -- нет, не та; другую возьмет -- опять не та. "Что такое, говорит, все не та?" Третью трубку -- и опять не та. "Ну, говорит, нехай, пущай подождут". А на вопросы наши все ничего. "Некогда, говорит, так занят, так занят..." Да чем же, говорим, заняты, коли в наше дело не вникаете? Говорит, -- всей Россией занят, а не то что ваше дело. "А мы-то, говорим, не Россия разве?" Ведь встал, прощаться стал, ей-Богу! А мы как обступим, да за грудки его держим, ну, он тут сказал, что даст распоряжение. А даст ли, да какое, кто его знает?..
Так хлестала народная мудрость этих проходимцев, мявших в руки народные судьбы. Они вышли из министерства, побежали на вокзал, уже не по Невскому, а "проулками", Чернышевским мостом; добежали, едва-едва поспели. Пробирались по вокзалу, мешков навалено, людей видимо-невидимо. Наконец в вагон вскочили, сели, перекреститься не успели, как тронулся поезд... То, что я передаю, есть лишь жалкое приближение, но когда я у нас в союзе на общем собрании это рассказал -- народу в зале судебных заседаний было много, -- нарастал и разразился такой неудержимый смех, что я был вынужден для перехода к существу доклада сказать: "Да, господа, все это было бы смешно, когда бы не было так грустно".
В то время возникла в Борисоглебске маленькая газетка (не помню, как называлась); в этой газетке я писал по вопросам современности, обыкновенно в разговорной форме и стараясь переводить серьезные общественно-экономические вопросы на почву домашне-обывательских интересов. Дорого бы дал, чтобы иметь сейчас под рукой эти мои статьи: в них жизнь момента сказывается с большей яркостью, чем та, на какую способна моя память... Бывали рассказы и юмористические. Один из них был построен на том, что мне передала Элеонора Осиповна Гусева. Назывался рассказ "Булка".
"Софья Васильевна сидела за самоваром и шитым полотенцем обтирала ложку.
Против нее, едва видный из-за стола, сидел ее восьмилетний крестник Ванька, деревенский мальчишка. Уже с пятилетнего возраста он приходил по праздникам из деревни с "поздравлением". До переворота мать говорила ему: "Ну, Ванятка, ступай завтра к крестной барыне". После переворота она стала говорить: "Ступай, Ванятка, завтра к этой самой крестной"...