Пушкин: «Когда Потемкину в потемках…». По следам «Непричесанной биографии» - Аринштейн Леонид Матвеевич
(III, 257)
А тогда, в мае 1824 г., то ли накануне отъезда Амалии, то ли днем позже, он записал в рабочую тетрадь стихотворение «Иностранке», переделав его из наброска 1822 г. Перед текстом поэт задумчиво вывел: «Veux tu m’aimer (Захочешь ли ты любить меня впредь? – то есть Не разлюбишь ли ты меня?), 18/19 Mai 1824» [62].
(II, 271)
Недели три или четыре спустя он снова говорит о своей любви к Амалии, на этот раз Вяземской, с которой у него сложились доверительные отношения. Вера Федоровна довольно скупо рассказывает об этом эпизоде, однако из ее слов следует, что речь шла не только о любви к Амалии, но и о ревности ее мужа, вследствие чего, по мнению Пушкина, он и увез ее из Одессы [63]. Естественно предположить, что в подобном контексте разговор коснулся и причины ревности, а таковой была прежде всего неопределенность с отцовством ребенка, которого Амалия назвала Александром…
Вскоре Пушкину самому пришлось покинуть Одессу и отправиться в Михайловскую ссылку, но мысли об Амалии не оставляют его буквально ни на минуту:
(VI, 57, 578)
В окончательной редакции Пушкин, разумеется, вычеркнул имя Амалии, заменив его словом «любовницы».
Примерно тогда же, возможно несколькими неделями позже, Пушкин пишет элегию, где наряду с уже знакомыми нам мотивами нежной страсти и ревнивых подозрений впервые возникает ностальгический мотив щемящей тоски по далекой возлюбленной:
…
…
…
…
(II, 348)
Позже, словно удивляясь тому постоянству, с которым он продолжал переживать любовные воспоминания о Ризнич, Пушкин пишет:
(II, 433)
Вести из Одессы приходили в Михайловское редко и были очень скудны. О смерти Амалии Пушкин узнал лишь в июле следующего 1826 г., назавтра после известия о казни пятерых декабристов. Оба эти известия, пришедшие почти одновременно, повергли Пушкина в шок – не в переносном, а в прямом медицинском значении этого слова: его эмоциональная система будто отключилась, он воспринял случившееся с совершенно не свойственным ему безразличием:
(III, 20)
Правда, в то время была еще одна причина его сдержанности по отношению к умершей возлюбленной. До него дошли – тоже, вероятно, с немалым опозданием – слухи, распространившиеся в Одессе еще летом 1824 г., что Амалия уехала не одна, что вслед за ней отправился влюбленный в нее Собаньский (или, как считал Иван Ризнич, – Яблоновский). Судя по стихотворению «Ненастный день потух…», Пушкин подозревал возможность подобного развития событий. Вспомним его концовку:
…
Затем целый каскад многоточий и оборванный на половине фразы выразительный финал: «Но если…».
Теперь его подозрения как будто подтвердились: Амалия обманула его искреннее и глубокое чувство, легковерно откликнувшись на поверхностное увлечение его соперника… Не на это ли намекает Пушкин, говоря о «бедной легковерной тени», от которой его отделяет теперь «недоступная черта» и для которой он уже не находит «ни слез, ни пени»?
В те же дни, что и элегия на смерть Ризнич, появились уже цитированные строфы XV и XVI шестой главы «Онегина» о ревности и об «опыте ужасном», вызванные тем же воспоминанием.
Однако образ возлюбленной – теперь уже мертвой возлюбленной – еще много лет не давал покоя Пушкину.
И – странное дело – чаще всего в связи с мыслями о декабристах. Похоже, полученные почти одновременно известия о смерти Ризнич и казни декабристов слились в его сознании в некое нерасторжимое единство, начало которому положила его запись:
«Усл. о см. 25
У о с. Р. П. М. К. Б: 24.» [64]
62
Летопись. С. 418.
63
Летопись. С. 425.
64
Рукою Пушкина. Изд. 2-е, переработанное. М., 1997. С. 248. (Далее – Рукою Пушкина).