Пушкин - Тынянов Юрий Николаевич (чтение книг .txt) 📗
Таков был театр. Плошки чадили, масло шипело. Перед хозяином лежала в ложе открытая книга с белыми листами, в руке карандаш. Он хлопнул в ладоши, музыканты заиграли. Занавес, шумя, взвился. Все притихли.
Театр представлял ночь и багдадскую улицу: у дома был навес; красные и зеленые фонарики светили. Все декорации писаны были дворовыми. Толстой хвалился, что в театре все – собственное, никого и ничего со стороны, даже занавес шили девки. Жених Гассан в тюрбане со стеклярусным пером стоял на сцене. Вышла Роксана, и он понял, почему тетка Анна Львовна хмурила глаза и тихонько отплевывалась, говоря об актерках. Он тоже невольно зажмурился. Полногрудая, белая, с большими неподвижными глазами, в роскошных шальварах, которые не шли к покатым плечам, белому лицу и сильному дыханию, она беспомощно двигалась по сцене и с каким?то испугом глядела в сторону графской ложи, не обращая никакого внимания на своего жениха, простиравшего к ней руки.
Толстой тотчас что?то записал в свою книгу. Она была в коротком покрывале, вышитом золотыми лунками, рядом шла кормилица Фатьма, щуплая, немилосердно накрашенная Роксана остановилась и запела нехотя, надтреснутым голоском, склонив голову, не зная, куда деть руки. Она сложила их у грудей, точно стыдясь. Потом, вспомнив роль, опустила правую, а левой попыталась избочиться, но рука скользнула по поясу, и она опять приложила обе руки к груди. Не глядя на Гассана, она прошлась, чуть не задев его, и без всякого выражения своим надтреснутым голоском спела, поводя глазами в разные стороны, склонив голову к плечу:
Александр вдруг, неожиданно для себя, хлопнул. Она пела плохо, держалась неумело на сцене, стыдилась полуголой груди, была беспомощна, но самая неумелость ее была трогательна. Она была красавица.
Кто?то шикнул. Толстой оживился и стукнул карандашом. Она посмотрела на него, а потом при виде крадущегося незнакомца упала в штофные кресла, стоявшие на улице у самого дома, но перед тем как упасть, подобрала покрывало, которым, видимо, дорожила.
Толстой записал что?то в свою книгу.
Она еще не кончила петь, как явился раньше времени калиф, в золотом халате и чалме, и произнес торопливо: "Какие прекрасные голоса!" Он был робок, суетился и шумно дышал. В зале хихикнули, а Толстой побагровел и что?то сказал капельдинеру. Капельдинер скрылся.
Первое действие кончилось. Лицейские захлопали, сзади зашикали, актеры выходили. Роксана кланялась низко. Только сейчас она овладела своею ролью, ролью актрисы. Поклоны ее были быстрые, покорные, лицо казалось озабоченным, дыхание прерывистое.
Александр хлопал и кричал:
– Браво! Фора!
Она и ему поклонилась.
Ее звали Натальей, она была первою актрисою у Толстого, а ранее была камеристкой.
Толстой предложил лицейским пройти за кулисы. Он хотел, чтобы все у него напоминало большие театры.
Театр был роскошен, а кулисы низки и тесны; уборные актеров похожи на конские стойла. Толстой был недоволен и хмур. Калиф в роскошном халате жался у стенки. Толстой отвесил ему звонкую оплеуху.
– Я тебе покажу, как выходить, – сказал он, – ты калиф, а держишься без всякого достоинства. Запомни, дурак, что ты калиф и выше всех.
Он погрозил пальцем Наталье, и она потупилась.
Толстой разорялся на свой театр, и пьеса не держалась у него долее трех?четырех раз; она ему приедалась, и он тотчас принимался ставить новую. В три месяца он поставил три пьесы. И Александр не пропускал ни одного представления. Он стал завсегдатаем театра, который сам хозяин называл воксгалом, перевидал все оперы, балеты: "Тунисского пашу", "Похищение из сераля", "Султанскую неволю", "Севильского цирюльника". Он знал все тайны и интриги толстовского театра и что ни вечер был за кулисами. Наталья была главной героиней, субреткой, плясуньей, певицей и метрессой хозяина. Она была в вечных хлопотах, тревоге, страхе. К нему она привыкла и гримировалась при нем. Она ему призналась, что любит, когда он приходит: с ним спокойнее. Говорила она это шепотом и оглядывалась, не слышит ли ее султан. Лицо ее было в вечном напряжении: она то припоминала роль, то притворствовала перед своим владельцем. Играть ей вовсе не хотелось.
Однажды после второго акта "Султанской неволи" антракт затянулся. Он пошел за кулисы и застал ее в слезах: ее только что отодрали за антраша, в котором она запнулась. Слезы текли у нее из глаз, и она не утирала их, чтоб глаза не покраснели, а чтоб не размазать краски на лице, наклонила голову. Она прижалась к Александру и всхлипнула. Через пять минут она плясала, изображая Земюльбу, любимую невольницу султана, и кружилась с арапами в белых домино, а подлинный владетель сераля сидел в ложе со своею страшною книгою, похожей на счетную. Лицо ее было без улыбки и испуганное, всего труднее было запомнить, когда нужно улыбаться. На этот раз она не сбилась.
С некоторых пор Толстой стал относиться к нему заметно холоднее и перестал покровительствовать. Александр предчувствовал разлуку: театр был недолговечен. Толстой слишком тратился на свой воксгал, а за Натальею теперь был учрежден более строгий надзор. Он написал ей послание, которое все читали. Эпиграф он взял из французского поэта, не побоявшегося писать фаворитке самого короля. У поэтов были, он знал, свои вольности и права. Это был вызов Натальину султану. Толстой негодовал на мальчишку. Наталья была раба, но прелести ее действовали на ее господина. Как это ни было ему самому смешно, он ревновал. Одновременно он был польщен. Поэты нынче писали его актрисам мадригалы. Воксгал его возбуждал все больший шум.
Он решился было проучить слишком молодого поэта, зачастившего к нему в воксгал, научить его вести себя, как подобает младшему. Александр захлопал Наталье слишком бешено, Толстой шикнул. Но тут случилась неожиданная неприятность: публика, о которой Толстой и думать забыл, вдруг приняла сторону юнца, раздались крики:
– Браво!
Толстой, раздосадованный, хотел было приказать тушить плошки, а публике идти вон, да вдруг раздумал. Что ни говори, это была его актриса, его собственная. Он ограничился тем, что в антракте, встретив Александра за кулисами, велел тотчас дать звонок и приказал громко, так, что все слышали, не пускать в зал опаздывающих.
– Довольно шуму, – сказал он.
Александр засмеялся, что было неучтиво, но тотчас ушел из кулис.
Вернувшись в лицей, он пошел в келью к Кюхле и заставил его перечесть из словаря о Пироне.
– "Этот господин не что иное, как поэт", – прочел Кюхля сонным голосом. – "Теперь знают, кто я такой, – ответил Пирон, – и я пойду вперед по своему чину".
Александр поцеловал Кюхлю.
– Этот человек не знает, кто я такой, – сказал он радостно.
Кюхля предложил ему прочесть новую выписку – о добродетели, но Александр убежал.
Когда пришла запоздалая книжка "Вестника Европы", Александр притворился равнодушным. Он закусил губу и, бледнея, смотрел, как Горчаков с Корсаковым листали журнал. Он ждал удивления, восклицаний – ничуть не бывало. Они перелистали журнал, и Горчаков спросил его, не хочет ли он посмотреть: журналы стали нынче скучны. Он, притворяясь равнодушным, перелистал книгу, сердце его сильно билось. Не веря своим глазам, он смотрел на подписи поэтов, названия стихотворений: его и духу не было. Он закусил губу, перелистал еще раз: ничего. Его стихотворение провалилось в Лету, оно не существовало. Он швырнул книжку и забился в угол, кусая ногти. К нему не подходили, думая, что он сочиняет. Он не сочинял: он тосковал. Кюхля, кажется, был в самом деле прав, говоря о судьбе стихотворцев. Его оскорбляло это отсутствие стихов; их никто не заметил, над ними, может быть, потешались редакторы. Он возненавидел журнал; обложка его была пухлая, на негодной бумаге, журнал был скучный. Дельвига стихов тоже не напечатали. Однако Дельвиг не унывал, а, напротив, был весел.