Шопен - Оржеховская Фаина Марковна (онлайн книги бесплатно полные TXT) 📗
– Эта первая часть пугает меня! – говорила Шопену Аврора, – не продолжайте, умоляю вас! – Отчего же? – Она прекрасна и– душераздирающа! Какой-то полет зловещих духов!
Это было совсем уж не так плохо сказано. Но он не собирался остановиться на первой части. Сила еще не исчерпала себя, «полет зловещих духов» продолжался во второй части, хотя и по-иному. Зато каким счастливым и далеким воспоминанием засветилась мелодия в середине этого скерцо, словно песенка юных дней! Как далеко и как живо! Он дважды возвращался к ней, а потом, почти в конце, еще раз оглянулся на этот мирный пейзаж своего детства…
А затем похоронный марш – он был написан ранее. По какому поводу? Об этом нетрудно было догадаться. Но что означал короткий финал, этот унисонный бег, то усиливающийся, то замирающий, подобно ветру в пустыне? Он довершал впечатление «страшного», которым была пронизана соната. «Левая рука в унисон с правой злословят после марша…» Как бы не так! Но Шопен уже наложил запрет па различные толкования этой иронической фразой. Одна только Жорж Санд шепотом разъясняла друзьям: – Это на Майорке так бушевал ветер! – Но она не решалась говорить это при Фридерике, тем более что Делакруа однажды сказал ей: – Ветер никогда не бушует в тональности си-бемоль-минор! – Это была шутка, но Аврора с присущей ей честностью извинилась за свое невежество.
И загадка оставалась загадкой.
Душераздирающе! Это слово мучило Шопена. Пожалуй, она была права. Этого нельзя допускать. Искусство должно потрясать, но не должно доставить ни одного неприятного мгновения. И он задумался над тем, что тревожило его всю жизнь.
Отчаяние, тревога, тоска – разве это не может быть выражено в музыке? Шопен вспоминал свои споры с Калькбреннером, который вполне разделял его антипатию к несдержанным, бурным талантам, но расходился с Шопеном во взгляде на содержание музыки. – Он кричит и судорожно ломает руки, – говорил Калькбреннер, имея в виду «Фантастическую симфонию» Берлиоза, – это неприятно, но кто же велит ему рассказывать о своих страданиях? Музыка – это гармония всех прекрасных чувств. Нарушение этого закона мстило даже Бетховену. Но излишества Бетховена простительны: он был глухой. Заметьте, ведь излишества-то появились у него именно в период глухоты! А музыкант с таким поразительным слухом, как у Берлиоза, – и вдруг допускает непостижимые отклонения… от здравого смысла! Это можно объяснить только безумием либо желанием пооригинальничать!
Но Калькбреннер был не совсем прав. С годами Шопен изменил свое мнение о «Фантастической симфонии». Излишества в ней не нарушали законов искусства. Они соответствовали беспокойному духу Берлиоза, его возбужденному разуму, необузданности его воображения. И разве можно сказать о Бетховене, что он всегда, до конца своих дней, был совершенно здоров и что его мощный дух не омрачался ложными видениями? Он не сдавался, горести не сломили его (кто до конца не бросает свое оружие, тот не сломлен)1, но разве не было таких дней в жизни Бетховена, когда мир в его глазах как бы смещался и представление обо всем живом искажалось, не из-за глухоты– его внутренний слух был безошибочен, – а из-за безмерных страданий, выпавших на его долю? Можно не сдаваться судьбе, но можно на время утратить правильное представление о жизни и об ее пропорциях, увидеть ее слишком мрачной. Можно вдруг с непонятным для других пристрастием остановиться на таких сторонах жизни, мимо которых следовало бы пройти, и с преувеличенным отвращением, а порой и с отчаянием думать только о них, а значит – на время сбиться с пути.
– Кто из великих талантов был свободен от этого? Один лишь Моцарт! Может быть, еще Бах… Можно ли обвинять художника за его чувствительность? В жизни так много тяжелого! Обиды, нанесенные многократно, разочарования, измены не забываются, каждая такая рана горит и не заживает до самой смерти.
Стало быть, и в «Фантастической симфонии», и в последних квартетах Бетховена, и в некоторых интермеццо Шумана, где так явственны следы болезненной фантазии, форма не противоречит замыслу. Это истинные произведения искусства. И кто сказал, что художник не имеет права выразить то, что чувствует, даже если это болезненно, неверно, безумно?
Но нет, тысячу раз нет! Пусть ты страдаешь. невыносимо, но проверь цену этого страдания! Ложное, низменное, порой даже мелкое может тебя убить, но ты не имеешь права убивать этим других!
Разве Моцарт не страдал? Разве самая тяжелая нужда не угнетала его?! Разве будничное в самом угрожающем смысле этого слова не терзало его постоянно? Он никогда не знал покоя. И он был в тревоге, в ужасе после того, как его посетил Черный человек. Ведь эта галлюцинация уже означала серьезную болезнь! Но разве в «Реквиеме», в этом заупокойном молении по самому себе, ощущаем мы следы бреда? Нигде, ни в одном звуке! Создавая это благородное завещание человечеству, Моцарт сумел обуздать Черного человека! А как трудно художнику усмирить его в самом себе!
А Бах? Если он, при его гениальности, был забыт тотчас после смерти, значит и при жизни не был признан. Что видел он в ту темную пору, как, должно быть, грубо, свирепо обошлась с ним жизнь! А он шел прямой дорогой, сильный, величественный, не сгибаясь под тяжестью своего креста.
К этим мыслям Шопен пришел уже давно. С годами они укрепились. Теперь у него была своя стойкая философия искусства. Никому, кроме Делакруа, он не открыл ее. Он молчал, когда другие спорили, но как только он высказывал свою мысль, даже его противники не могли устоять перед логикой его объяснений. – У него есть свое внутреннее горнило, – сказал о нем однажды Феликс Мендельсон, – и, боже мой, какая там идет работа! Как он там переплавляет все, что даровала ему жизнь! И какие сокровища извлекает он оттуда!
Но, не распространяясь о своих эстетических убеждениях, Шопен на многих примерах открывал их своим ученикам, У его ученицы Марии Мухановой была заветная тетрадь нот, вся испещренная знаками препинания. Не говоря уже о точках и запятых, там попадались вопросительные и восклицательные знаки. Так он требовал логики, сравнивал музыку с человеческой речью.
– Искусство – это открытия, цепь открытий, и малых п больших, – говорил он ученикам, – и если вам ничего не удалось открыть в стоящей перед вами нотном странице, значит вы еще не пришли к искусству! Но умейте также различать найденное: бывают находки, от которых следует отречься.
Действительно ли первая часть сонаты была «душераздирающей»? Он много раз проверял себя, мучительно раздваиваясь. Быть собой и не быть собой– он знал это состояние! Но тот, другой, его внутренний критик, который говорил: «Это слишком, это надо убран. —, оказался, по существу, слабонервным нытиком, за тыкающим уши от резкого аккорда. Мало ли кто не в силах выносить яркий свет и предпочитает прожить жизнь при спущенных занавесках! Аврора сама ополчилась против подобных людей, но в музыке ее вкусы оказались довольно умеренными.
Стало быть, первую часть незачем было переделывать! Другое дело – похоронный марш. Тут у Шопена были сомнения, причинявшие ему немало горя.
Как только ясность мышления изменяет композитору, ему также изменяет и мелодика – в это Шопен верил. Но он знал и другую опасность – когда вместо красоты появляется красивость. Если крик, судорога, боль явственно искажают мелодию, то красивость уродует. Он вспоминал Совиньского, Орловского, Новаковского, [27] – они сочиняли красивые мелодии, которые нравились некоторое время, потом их скоро забывали.
Шопен знал цену этой гладкости, этим мнимо безыскусственным напевам! У них был могущественный союзник – дешевый успех – и другой, не менее сильный: раннее утомление. Еще молодой, неискушенный художник начинает чувствовать усталость и отворачивается от истинной красоты, потому что она требовательна.
А красивость непритязательна. И к тому же она принимает любой облик, создает подделки, порой грубые, а иногда и очень искусные, вводящие в обман: чувствительность вместо чувства, глубокомыслие вместо мысли, многозначительность вместо подлинного значения.
27
Совиньский, Новаковский-польские музыканты, жившие в Париже, соотечественники Шопена, эмигранты.