Я догоню вас на небесах - Погодин Радий Петрович (читаемые книги читать .TXT) 📗
Я сжигал в печурке тетрадки со своими тройками и "Вещим Олегом", а свастика наползала и наползала на Ленинград смертельным льдом.
Бумага горела плохо. Книжки горели плохо. Но все же я жег их. От них было много золы. Особенно неприятно было книги рвать - целиком они вообще не горели, обугливались, дымили и удушали огонь. Они боролись, как мне казалось, за свою жизнь. Лишь разорванные, без обложек, желательно смятые, они горели сносно - и то нужно было без конца помогать огню кочергой. Первыми ушли в печурку учебники, книжки поплоше, погрязнее. Потом Гарин, Шеллер-Михайлов, Чарская, Андрей Белый, "Бруски"...
Но вот я взял в руки "Дон Кихота". И он спас Чехова и Рабле.
Книги мы брали сразу в трех библиотеках, но и собственные книжки накапливались. Они даже, помню, приводили меня в неловкость, - и потому что их мало, и потому что они все же есть.
"Дон Кихота" на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходили с книгой. "Дон Кихота" обязательно давали в школьной библиотеке, а некоторые родители, преисполненные надежды разжечь в глазах своих детей проблески разума, покупали, с рисунками Доре, и тут же разочаровывались, как если бы в молитве попросили у Бога мешок крупчатки.
К нам "Дон Кихота" принес Коля. Он переехал от отца с тремя книжками: "Дон Кихотом", "Пантагрюэлем" и Чеховым. Я Чехова тогда считал юмористом. Рабле и Сервантеса тоже.
Коля читал без устали. Он мог читать и разговаривать со мной, мог читать и не слышать ни радио, ни нашего с матерью разговора. Иногда он пел. Но когда запевал я, он тут же поднимал глаза от книги и просил: "Будь добр, заткнись".
- Но ведь радио тебе не мешает.
- По радио поют правильно. Ты же врешь, как у классной доски.
Как мы прекрасно жили! Коля ел мягкую булку, намазанную мастикой, которую мама приготовила ему от чахотки: масло, мед, кагор, алоэ. Я ел булку, намазанную маслом и посыпанную сахарным песком. Мы жили хорошо Коля тоже работал и учился в вечерней школе. Тогда и появилась у нас падшая Изольда. Вернее, она появилась уже давно, совсем молоденькая, но потом она стала падшей, осквернив моего старшего брата.
В декабре, когда я пришел к ней получать зарплату и карточки, она позвала меня к себе в кассу, там у нее была печурка и охапка наколотых досок - похоже, от кузова бортовой машины. И табурет. Я сел.
- Погрейся, - сказала она очень тихо и без улыбки. Похоже, на улыбку у нее уже не было сил.
Когда я немного согрелся и приготовился задремать, она сказала, не высоко, но сильно взмахнув руками:
- Раньше, бывало, эта комната по щиколотку - все деньги. Шофера сдавали выручку. А я бросала, бросала на пол. Потом складывала их в пачки. - Изольда пододвинула ко мне ведомость. - Распишись здесь и здесь. - Она поставила карандашом птички против моей фамилии и фамилии слесаря Диконького.
- Ему отнести? - спросил я.
- Он умер. Возьмешь себе. Пригодятся. Расписывайся-то не своей фамилией.
Нет, она была все же падшая. Я не знал, что ей ответить, и ответил так:
- Коля бы этого не одобрил.
- Коля бы не одобрил. Он был совсем молодой. А мама твоя взяла бы. Она знала, что такое нужда, - как двух парней вырастить. Ты был очень здоровый, как бычок. Расписывайся - пригодятся.
Я расписался, и мой брат Коля как бы отдалился от меня. И "Галактика" Марата Дянкина потеряла возможную звезду. Она была сильно закопченная, эта "Галактика". На нее оседали дым печурки и копоть коптилки.
Я сидел дома, жег книги и рассматривал картинки Доре к "Дон Кихоту". Хотел сжечь. Но Рыцарь Печального образа был из блокады. Художник Доре все предвидел и нарисовал его ленинградцем. Но он не предвидел меня, сжигающего в печурке книги. Я хотел было оторвать обложки, хотел расчленить томик на тетрадки. Но Рыцарь ехал на Росинанте через мою комнату - это был Коля. За ним на осле поспешал Санчо Панса, зажав под мышкой жареного петуха. Санчо Панса был Марат Дянкин. Он был неправильный Санчо - он бы заслонил Колю от града камней.
Но надо ли было заслонять Рыцаря? Камень, брошенный в него, попадал в нас.
Как-то я увидел "Дон Кихота" у Коли в руках. Он его читал!
- Ты что? - сказал я. - Это же для детей. - Я был очень спортивный шестиклассник. Коля только что к нам пришел в хорошо отутюженном новеньком шерстяном костюме, с галстуком, мерцающим, как халцедон, и в белоснежной рубашке.
- Сними и повесь, - сказала ему мама. - Мне твои "кустюмы" отпаривать некогда.
Но она стала бы отпаривать их даже по ночам. Коля повесил костюм свой на плечики. Мама покрыла его ветхой простынкой, как зимние вещи. И все же надевать костюм она часто Колю просила. И любовалась своим сыном. И, наверно, вспоминала в такие минуты Фрама.
Однажды они пошли на танцы - мама выглядела очень молодо. Работа, иногда по две смены, не старила наших мам.
Коля вернулся с танцев с подбитым глазом. Какой-то мамин ухажер врезал ему от ревности.
- Чего же ты не сказала, что он тебе сын? - накинулся я на маму. Она подзатыльник мне не дала, чтобы я осадил, засмеялась неприятно, во весь голос.
- Да говорила, но он же, кобель, не поверил. Он думает, я и замужем не была, что я девица.
На следующий день этот "кобель" к нам пришел, здоровенный, яростно выбритый парнина с высоко стриженным затылком - под "бокс" и хрящеватыми чуткими ушами. Коле сказал "извините", маму назвал "Анна Гавриловна", а меня на лестницу вызвал.
- Слышь, пацан, не обманываете, она не сестра ваша?
- Да мама...
- А я свататься хотел. Ну, тогда извините. Что ж...
Рыжий летчик был младше матери на семь лет, а этот совсем на пятнадцать.
Вот и сидел Коля с синяком под глазом и читал "Дон Кихота".
- Это для всех, - сказал он. - Это как небо.
- Лев Толстой гениальнее.
- Может быть.
- Он тронутый.
- Тронутый, - согласился брат. У него были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. У него даже задумчивость была веселая, какая-то напевная.
- Он не был душевнобольным, - сказал Коля. - Но тронутым безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте, и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно: всюду грязь - и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи - тем больше связи. В жизни каждый цвет существует с добавкой "грязно": грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?
- Понимаю, - сказал я. Но сам я этого не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда "Дон Кихота" не читал - пробовал, но скуку от него не одолел.
Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в "Мертвых душах", где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него тоже сумасшедший, даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего армия Вильгельма выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова - тот же прием.
"Золотого теленка" я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях - глаза его смеялись.
- Конечно, - говорил он. - Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...
- А почему его каторжники побили? - спросил я заносчиво.
- Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.
- Но злость берет, такой дурак, - сказал я.
- Ты помнишь клоунов - Белого и Рыжего? - спросил брат. - Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса - клоунская пара.
- Не заливай.
- Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.