Ленька Охнарь (ред. 1969 года) - Авдеев Виктор Федорович (книги читать бесплатно без регистрации .txt) 📗
Еще, кроме чтения, я играл в футбол вратарем нашей улицы. Загорал. Работал в сельской коммуне «Серп и молот». Удил рыбу, и с дядей Костей ночью на Донце соменка поймали почти в пуд весом. На этом происшествии я перевернулся в воду, да тут же выплыл. Были и еще разные дела, всех не упомнишь. Вот еще: отец подарил Кеньке Холодцу велосипед, и я с ним тоже научился кататься.
В общем, все было очень интересно.
11 сентября 1927 г.
Эх, ходи, Ваня, я пошел,
Ты маленький, я большой!
Теперь я комсомолец! Вот обрадовался! А собрание было бурное. Конкретное. Я, признаться, сидел, как из-под угла мешком прибитый, аж дух заходился. «А вдруг, думаю, откажут?»
Все меня расспрашивали насчет моей автобиографии. Заведующая Полницкая дала мою полную характеристику и сказала, что я теперь парень подходящий. Спрашивали еще: буду ли я в комсомоле работать? Я сказал, что буду работать и зачем же я тогда в комсомол записываюсь? Потом Толька Шевров задал вопрос:
— В бога веришь?
А я ему смеюсь:
— Что же ты, Индюк, говорю, ломаешься, как на театре. Будто сам не знаешь. Что мне твой бог, штаны подарил?
А Шевров поглядел гордо, вроде меня и не узнал.
— Если вы, товарищ Осокин (вот даже как обозвал), если будете такие ответы отвечать, я вас из собрания освобожу. По уличному я, может, и Фазаном даже зовусь, это меня не интересует. Советую и вам на кличку Охнарь не отзываться, это только собак зовут по кличкам. Да и не «окурок» вы, а полноправный гражданин СССР. А за бога по уставу имею право спросить.
Я с ним согласился. Очень, конечно, нехорошо, что я оговорился насчет Индюка. Это уж я потом понял. Ну просто сорвалось. Ну, думаю, теперь меня угробят. Нет, смотрю, комсомольцы улыбаются, да и сам Шевров губы закусил, весь трясется. Поговорили еще там по уставу, что полагается, и решили, что остатки моей неорганизованности перевоспитают во мне коллективно.
Приняли меня единогласно, и даже не воздержался никто. Стали поздравлять, только здесь случай один случился. Подымается Офеня и говорит этак важно, как прокурор:
— Я хоть и беспартийный, но хочу дать совет. Тут еще разные неэтические тенденции изжить ему надо.
Это, значит, мне изжить.
Ну, я сразу смекнул, куда он метит. Опять, думаю, поклепы. Что это за «тенденции» разные понавыдумывал? Хотел покраснеть, но тут произошло такое, что я сейчас это опишу.
Встает со скамейки Кенька Холодец, волосы торчком, как у сердитой кошки, и протягивает Офене обыкновенный тетрадочный лист в клетку. Ладно.
— Нате, — пыхтит. — Специально принес.
А сам торжествует и глядит на меня.
— Что такое? — говорит Офеня и не понимает.— Опять рисунок?
Достал свои очки, глянул на листок, да тут же и свернул его в карман. Уж после я узнал, что это был за тетрадочный листок. На нем карандашом был нарисован голый костлявый рыцарь на кляче, с мечом, ну... тютелька в тютельку, как тогда в классе на доске и опять подписано про Мальбрука и поход. Тут Офеня как заревет:
— Опять те же художества? — и уставился прямо на меня, будто больше ему и смотреть некуда.
Уж теперь, как я ни крепился, не вытерпел и покраснел.
Собрание тоже на меня начало смотреть. Кто ничего не понимает и спрашивает: «Да в чем дело?» Кто, пока Офеня очки надевал, успел разглядеть рисунок. А кто просто вспомнил мою историю с фулюганством и головой качает. В общем, поднялось такое, что ничего не поймешь. А у меня точно винегрет в голове, совсем ошалел, коленки трясутся. И тут наконец Кенька, чтоб ему повылазило, говорит опять:
— Так он, Клав Палыч, тут дожидается с ребятами за дверями. Что с ним делать?
— Да кто «он»? — совсем взбеленился Офеня.
— Известно кто: Садько, — говорит Кенька Холодец и удивляется. — А то про кого же я говорю? Про Садько, ясно. Мое слово закон.
— Как Садько? Так это Садько тогда и на доске рисовал? А мел из шкафчика? И это его дело? — Это спросили все чуть не разом.
— Ясно, как в учебнике. — Это Кенька им. — Он, Садько, и на доске рисовал. Сам признался, как я у него мазню эту увидал дома, в старой тетрадке. И мел тоже. Там шкафчик и ломать было нечего, петля-то сама выскакивала.
И опять на меня глядит и торжествует.
Опять шум поднялся, как на базаре. Конечно, все собрание на меня стало смотреть совсем с другой стороны. Офеня навел порядок и говорит важно как ни в чем не бывало:
— Так как, — говорит, — Осокин сумел оправдаться, то я беру свое заявление назад. А Садько я сниму с урока и пускай без родителей не является в школу.
Я тогда встаю и говорю ему:
— Оправдываться я и не думал уметь, а оправдало меня время. Важен не поступок, а как к нему относишься. (Это я уже опекуновы слова сказал.) А тенденций ваших я все равно не боюсь.
Досказать до конца мне не дали ребята. Секретарь Шевров сделал заключение.
— Тем лучше, — говорит, — что Осокин не рисовал. Но все равно мы берем ребят в ячейку, чтобы воспитывать их в коммунизме.
Уж тут меня многие просто за руку потрясли. И Офеня тоже. Он сказал: «Я очень доволен». И я сказал, что тоже доволен, и сам ему потряс руку.
15 сентября 1927 г.
Опять ничего не происходит. Что это у меня за жизнь наступила? Раньше, до колонии, бывало, то подерусь, то чего-нибудь сворую, то в милицию попаду, нарежусь пива — всегда есть какие-нибудь происшествия. А тут даже не знаю, что записывать в дневник.
Учусь, и мне это интересно, не то что раньше было. Решил ни по одному предмету не допускать отставаний, а также ни «сокращать» уроки — да так и зубы целее будут, а то я их совсем залечил в амбулатории. Теперь мне легче заниматься, нету хвостов в предметах, как это было в шестой группе. Вот только еще по физике качаю, но тут мне стал помогать сам Офеня.
Он такой теперь внимательный, что я решил — он и вправду мужик подходящий. Надо нажать на его предмет, а то неловко будет.
Дома я единолично таскаю воду: нужно раскрепостить женщин от плиты и колодцев. Я и дрова сам колю. Вообще, дядя Костя говорит, что человек, какой с утра до вечера ничего не делает в смысле ручной, физической работы, — неполноценный. Огород — его участок, но я и тут помогаю. Мне это нипочем, я еще в колонии привык.
Да, чуть не забыл. Опишу еще один случай.
Встретил я вскоре после того Садько на улице. Хотел ему морду начистить, да вспомнил, что я комсомолец и по уставу драться не полагается. Прямо жалко стало, надо бы попозже вступить. Очень уж кулаки чесались.
— Зачем же ты, Мыкола, — спрашиваю, — меня подсиживал? Рисовал такие нецензуры? Я тебе соли на хвост насыпал или в кашу наплевал?
Он только носом сопит, сжался весь.
— Я сам, — говорит, — не знаю зачем. Знал, что твое дежурство, и хотел, чтобы ты позлился. Я не думал, что это Офене попадет на глаза. А увидал, как на тебя насели, и... побоялся признаться.
Да как захнычет самыми настоящими слезами.
— Ну ладно, — говорю, — тип ты замечательный. Зуб на тебя я не держу, потому что сам на этом деле кое-чему научился. Только не мокни, пожалуйста, и больше этого не делай, а то рожу растворожу, зубы на зубы помножу.
Я справился у ребят про автобиографию Садько. Бабка у него монашкой была, отец мясник, по дворам бьет скот, на базаре туши рубит, а старший женатый брат держит лавочку, разными петлями от дверей да рогожами торгует. В общем, дух залежалый, ближе от нэпманов живут, чем от социализма. Конечно, свой, советский парень разве станет такую пакость рисовать в классе и свинью товарищу подкладывать? Надо мне будет взяться и подействовать на него морально в другую сторону.
XVI
Солнце золотится на резьбе старой гнилой беседки, спрятавшейся в гуще заросшего и желтеющего по-осеннему сада. Внутри беседки полутемно, сыровато, пахнет паутиной, Земляным полом и увядшей ромашкой: старый букет ее валяется в углу. Сквозь полузасохший местами красный дикий виноград, обвивающий деревянные колонки, в беседку падает пыльный яркий солнечный столб, точно льется косой светящийся дождь, и в этом свете горят листья винограда; те, что в тени, кажутся глянцевито-темными и синеватыми.