Голубые капитаны - Казаков Владимир (читаемые книги читать txt) 📗
— Вон из кабины!
— Мне еще в зону лететь. Не вылезу!
— Техников позвать, чтобы вас вынесли?
— Ладно. Мучайте других!..
Инспектор Квадрат после нескольких полетов, ожидая дозаправки топливных баков вертолета, курил в сторонке. Подошла Лехнова, остановилась рядом. Подумала: «Он теперь вместо Ивана». И всплыл разговор с Воеводиным, когда тот перед отлетом в Монголию вот так же проверял ребят:
— Ну, как дела, Иван?
— Отлично летают ребята. За Богунца не перестаю бес покоиться. Слетал он как надо, но вижу — это другой Богунец, не тот, который летает без инспектора.
— Лих?
— Сегодня очень скромен. Мне даже скучно с ним стало. Не дыми на меня своей поганой «Примой»! — отмахнулась от пахучего облака Лехнова.
— Прости, Галя… Как ты-то?.. Значит, точка! Никакой надежды? К Горюнову?
— Осуждаешь, что ли?
— Удивляюсь, почему тянете? Сможешь жить?
— А ты с женой?
— Я же сказал тебе… тогда!
— Ведь ты раньше знал, что на Кольский я за тобой перевелась? Чувствовал. И избегал. Теперь все перегорело. Не стал Иван Воеводин моим, но именно за это теперь я уважаю его намного больше. Вот так-то, Ваня, разлюбезный мой! У тебя чести переизбыток, а меня гордость состарила. Я неприступной королевой себя считала, высокого, чернобрового принца ждала. Потом тебя… Потом, глядь… на королеву-то уж никто глаз не кладет и всерьез за женщину не принимает! Принца своего сама же и убила. Да и был ли он среди вас, воздушных бродяг?
— Ожников хотел из меня свата сделать. Давно ты нравишься ему.
— Тоже, нашел принца!
— Ну, а Михаил разве не принц?
— К нему чувство особое. Наверное, больше материнское. Я видела его и в радости, и в горе. Хороший он, очень теплый человечище и… беспомощный. В несчастье беспомощный, в личном. А беды на него как дождь… Тебе сознаюсь: на счет материнского чувства вру я, Ваня. Стесняюсь возраста. Люблю я его! — И вздрогнула от собственного вранья. — Поздней любовью, но она, по-моему, и есть самая крепкая…
— Грустно мне, Галя. Будь мы с тобой посмелее, повыше предрассудков…
— Не надо! Стар ты для меня уже, Иван Иванович!
— Всегда считал — одногодки!
— Так было. Сейчас ты на тридцать пять лет меня старше. К твоим годикам приплюсовался возраст детей, появившихся на свет.
Воеводин вздохнул, бросил окурок и тщательно затоптал.
— Верно, Галя. Радость моя только в них. Но ты не торопись, подумай. Я ведь скоро вернусь…»
Вернувшись из проверочного полета в зону, Донсков медленно брел вдоль стоянки вертолетов. Думал. Вот уж кончается третий месяц его службы в Спасательной, а он фактически ничего полезного для людей не сделал. Может быть, и сотворил что-то, но это «что-то» не подержишь на ладони, оно невидимо, неосязаемо. Вот лопасти, которые он поломал в лесу, — видная работа! Три месяца по тридцать процентов из собственного кармана на ремонт вертолета отдай и не греши! И строжайший выговор с предупреждением за аварию вертолета Руссова. А при чем он? Донсков вспомнил «свободный стих» одного моряка-помполита, недавно прочитанный в га зете:
И потом чисто выбритый помполит уходит в «свободный полет»: «по каютам, в цеху, в машине, на мостике, в радио рубке и в курилке. С человеком, с бригадой, с вахтой; о рыбе, о море, о расценках, газетах, фильмах, о Чили, о Форде, о Мао, о людях, о боге, о вере, о женах, о детях, о тещах, о книгах, о любви, об искусстве». Это время помполит в своей работе считает главным.
«Пожалуй, он прав! — добро усмехнулся Донсков. — Он считает, что если за полгода плавания кому-то объяснил, «что реальная жизнь благородней и честней, открытей, чем «нигилисту» казалось», если узнал, что за эти полгода в результате его трудов «не себя полюбил себялюбец или подлости бросил подлец», то можно чувствовать долг выполненным. Так ли это? Отчасти. Хочется видеть человека, скроенного по идеальной мерке, — не получается. И не получится. Потому что сам не идеален, потому что идеалы у всех разные. Именно это и заставляет мучительно думать о несовершенстве своей работы, рождает вечную неуспокоенность. Если труд рабочего, инженера, пилота Донскова можно увидеть, оценить индивидуально, то труд Донскова-замполита можно только почувствовать в душе всего коллектива, оценить по общей работе. Но ведь есть примеры, когда люди хорошо работают, богато живут духовно и при посредственном политработнике.
Размышляя, Донсков, сам того не замечая, искусственно разделял себя на пилота и замполита. До сих пор как бы два человека уживались в нем. За первого он не беспокоился, способности второго вызывали большие сомнения. Все, что он делал как политработник, казалось плевым.
Донсков обернулся на шум автомашины и увидел, как из кабины полуторки выпрыгнул Ожников. Движением руки попросил остановиться.
— Спешите, Владимир Максимович?
— Чем могу быть полезным? — сухо спросил Донсков.
— У меня, так сказать, кое-какие вопросы к вам накопились… Поезжай! — крикнул Ожников шоферу. — Сдашь груз, не забудь с пилотов расписку взять! Пошел!
— Чего отправляете?
— Шпильки траковые в район. Наши умельцы выточили по высокому классу точности.
— Ваше ли это дело, Ефим Григорьевич? Кадровик занимается железками?
— Я еще и председатель месткома!
— И все равно пусть заботится о технике инженер.
— Есть тут кое-какие, так сказать, нюансы.
— Конкретней?
— Нежелание некоторых заниматься шефскими делами.
— Инженер отказывается помогать колхозу?
— Зря не скажу. Не отказывается, но инициативы, однако, не проявляет. Понять его можно: крепко занят текучкой.
— Аргумент не очень свежий… В райисполкоме я слышал о вашей деятельности хорошее. Шефской работой занимаетесь действительно много и ни разу не попросили моей помощи. А ведь меня она должна касаться в первую очередь. Я не прав?
— У вас хватает других забот. Хотите взвалить на плечи и эту? Пожалуйста.
Долгое время, точнее, с самого приезда замполита в ОСА, Ожников изучал его «личное дело», искал «мелочишку». По буковке, по слову, не торопясь, прочитал все бумаги несколько раз. Он уже не только знал по записям, но ярко представлял жизнь этого человека со дня рождения. Во всяком случае, так ему казалось. Особое внимание он обратил на родителей. Отец и мать Донскова были комсомольцами, а затем партийными работниками. Ожникова интересовало, как с ними обошлись в 1937 году. Некоторые тогда снимались с постов, исключались из партии по ложному навету. Хотелось думать Ожникову, что от сей горькой чаши отхлебнули хотя бы глоток и родители Донскова. В биографии замполита об этом не говорилось, как, впрочем, и другие в своих биографиях не упоминали годы культа. Ожников на свой страх и риск послал запрос в архив областной парторганизации. Ответили, чему удивился даже он сам. Отец Донскова исключался из партии, но через два месяца после собрания, вынесшего такое решение, был восстановлен. Но и эта маленькая «клякса» в биографии замполита обрадовала Ожникова.
Предчувствуя трудный разговор, Ожников подготовился к атаке.
— Ваш армейский стаж, Владимир Максимович, исчисляется с января 1943 года. Согласитесь, что этого быть не может.
— Почему?
— Вы родились в марте двадцать шестого. В январе сорок третьего вам исполнилось, вернее, было шестнадцать лет. Вас не могли зачислить в кадры армии, так как по закону вы не имели права присягать.
— Я и не присягал в шестнадцать. Присягу дал в день своего рождения, когда исполнилось семнадцать.
— А льготная военная пенсия оформлена с января.
— Меня приняли в авиашколу шестнадцатилетним, учитывая мой рапорт, ходатайство комсомольской организации, свидетельство медицинской комиссии и, главное, что у меня погиб отец и я добровольно заступил на его место в рядах армии.