Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни - Подгородников Михаил Иосифович
Человек с тарелкой остановился перед российскими студентами: это был сбор в пользу музыкантов. Радищев полез в карман. Кутузов со вздохом заметил:
— Это последние наши ефимки.
— Пусть. За удовольствия надо платить. — Серебряная монета немецкой чеканки прощально звякнула.
Они жаждали неожиданных встреч, а может быть, и приключений. Оркестр играл веселее. Музыка манила, обещала исполнение надежд.
Они любовались пейзажем и спорили о том, чьи окрестности живописнее: Дрездена или Лейпцига. Александр утверждал, что природа Лейпцига несколько монотонна, равнина утомляет взор. Ландшафты Дрездена разнообразны и потому прекрасны. Окрестности Лейпцига, возражал Кутузов, располагают к себе более, потому что они милы, хотя и не столь ярки.
Этот несколько теоретический разговор им быстро наскучил, и они замолчали и остановились, вдруг сражен-видом девушки, продававшей тюльпаны, красота которой была и ярка и мила.
— Бог мой! — прошептал Александр. С загоревшимися глазами он подошел к цветочнице. Рдели красные тюльпаны, и отблески их пламени падали на ее лицо. Радищев залез в карманы, но монеты не обнаружил.
— Ах, какая досада! — растерянно сказал он, но тут же добавил: — Впрочем, есть ли на свете деньги, которые были бы достаточны оплатить такое диво?
— Господин студент — поэт? — с любопытством спросила цветочница.
— Нельзя не быть поэтом, когда видишь таких краса-вид! — в том же духе продолжал Радищев, и лёгкая улыбка девушки была одобрением его отваги.
— Если господин студент в затруднении, то он может принести деньги завтра. — Она протягивала букет уже счастливому Радищеву.
Они пришли назавтра, и рука Александра, отдавая монету, слегка дрожала, потому что, говорил Кутузов, «стрела, выпущенная Амуром, попала в цель».
На этот раз у них наготове были деньги и запас острот. Радищев вспомнил кстати изречение, которое было вычитано у Гельвеция: «Земля рождает цветы, искусство делает из них букеты». После этой фразы обнаружилось, что цветочнице не чужды поэзия и философия, она знает стихи Геллерта и знакома с самим профессором: он проезжает по улицам на своей белой смирной лошадке, которую ему подарил курфюрст, останавливается и покупает цветы. О Гельвеции она, правда, ничего не слышала, но если это достойный господин, то она рада с ним познакомиться. Он француз? Странно, они такие насмешники, среди них мало серьезных людей… А у русских кто занимается философией? Как, у русских нет великого философа? Тогда понятно, почему они такие спорщики и драчуны…
Радищев начал с горячностью говорить о том, что русским некогда заниматься философией, у них суровая природа и большие пространства земли, им надо бороться с засухой, с голодом, с дикими зверьми — им не до любомудрия. Но, прижав руку к сердцу, он пообещал цветочнице, что и в России скоро появятся любомудры немцам на зависть. Цветочница сочувственно выслушала его пространную речь и со вздохом заметила: «Жаль, что нет философии. Тогда о чем же вы говорите после обеда?»
Они пришли в восторг от ее слов. Вечер получился необыкновенным. Лизхен (так звали девушку) быстро распродала цветы. Они болтали до темноты, причем Лизхен делала замечания, давала советы, свидетельствующие о том, что некоторым философам вполне можно было поучиться мудрости у нее.
Но «мудрость главенствует в советах, а судьба в событиях», сказано у Гельвеция. И событие не замедлило произойти. Неподалеку от скамейки, где они сидели, вдруг остановился худой старик и закричал визгливо: «Лизхен! Ты меня сведешь в могилу. Пора доить корову!» Лизхен вспорхнула и улетела, едва попрощавшись с друзьями.
Раздосадованные, они смотрели вслед цветочнице и ее сварливому отцу. За этой неприятностью последовали другие. Городские ворота были закрыты, и студентам отворили только после того, как они заплатили штраф. У дверей дома опять возникло осложнение: там стоял солдат и по распоряжению Бокума не пускал загулявшихся россиян. Спас Челищев, который спустил веревочную лестницу во двор, и они вскарабкались по ней в свою комнату, смеясь и проклиная зловредного майора.
Утром все говорили о том, что надо проучить Бокума. Обстоятельства вскоре помогли этому.
Заболел один из студентов — Насакин, который жил в самой сырой и темной комнате. Насакииа лихорадило, он не стерпел, поднялся с постели и пошел искать гофмейстера.
Бокум в тот момент наслаждался бильярдом. Насакин робко постучался в дверь, из-за которой доносился стук шаров и восторженное уханье. Не дождавшись ответа, Насакин вошел.
Бокум затаил дыхание и целил кием. И писарь, его помощник, тоже задержал дыхание и выпучил глаза, так как волновался за успех хозяина. От скрипа двери Бокум поморщился, но ударил. Шар в лузу не попал.
— Чего тебе? — С досадой Бокум уставился на Насакина.
— Господин майор, я болен. Я прошу, чтобы истопили печь, мне холодно.
— Ха! У вас чуть заболит палец, вы уже в постель. А Бокум трудится даже больным.
— Господин майор, у меня озноб…
— У тебя озноб изнутри, а снаружи ведь тепло. Весна. Не срок топить. Мне матушка-государыня наказывала беречь казенные деньги. Поди, не мешай. Молодой — поправишься.
— Господин майор…
— Поди, поди! — Бокум толкал Насакина к выходу.
— Господин майор, мое требование справедливо, вы поступаете тиранически!
Бокум рассвирепел:
— Я тиран! Ах ты, скверная морда! — И Бокум ударил Насакина по щеке.
Насакин побледнел. Ни слова не говоря, он поклонился начальнику и вышел.
…В студенческих комнатах бушевала буря.
— Негодяй! — кричал Рубановский. — Он преступил человеческие законы! Надо написать в Петербург.
— Мы напишем, и нас же обвинят в бунте, — заметил осторожный Кутузов.
— Надо отказаться от еды, устроим голодовку, — предлагал Челищев.
— Нет, у Бокума набиты кладовки, украдем то, что он у нас украл, — практично советовал Янов. Радищев внимал спорам безмолвно, но голова его пылала от разных проектов.
Они собрались у постели Федора Васильевича Ушакова, которому давно нездоровилось. Федор Васильевич спокойно, как старейшина, выслушал всех и произнес:
— В общежитии, если таковой случай происходит, он не может быть заглажен иначе, как кровью.
— Правильно! — закричали все.
— Чем мог искупить римский народ свою вину, когда погибли благородные его защитники братьи Гракхи? Только кровьюо, — торжественно сказал Ушаков.
— Насилие рождает право на месть. Кромвель отомстил за народ казнью короля, — заметил Радищев.
Воцарилась тишина, и в эту минуту герои-мученики всех времен заглянули в тесные студенческие комнаты.
— Око за око! — произнес Рубановский.
— Насакин должен требовать от него удовлетворения, — присудил Федор Васильевич.
Дуэль! Поединок! Воздух, казалось, был насыщен электричеством. Однако Насакин протянул неуверенно:
— Как же… ведь он гофмейстер.
— Он преступил законы, и ты можешь считать его равным себе. Нет, ниже себя, — медленно внушал Ушаков.
— Это нелепо, господа, драться с учителем!
— Если ты пренебрежешь нашим мнением, ты лишишься нашей приязни, — внятно сказал Радищев.
Кругом стояли мрачные друзья: от этой каменной степы отскакивали всякие аргументы. Насакин набрал в грудь воздуха, как перед нырянием, и, бледнея, произнес:
— Я потребую от него удовлетворения!
Наступил день возмездия. С утра Александр ушел в лавку купить пистолеты. Как их использовать — он еще сам не знал: может быть, он вручит ах тем, кто выйдет на поединок, а если дуэль сорвется, он, как Вильгельм Телль, направит оружие на деспота.
В этот день он ходил стремительно и постоянно оглядывался по сторонам. Казалось, за каждым углом прячутся помощники Бокума, и пучеглазый писарь в парике с длинной косой следит за передвижениями студентов и пишет доносы в Петербург.