Жизнь и приключения Заморыша (с илл.) - Василенко Иван Дмитриевич (читаем книги онлайн бесплатно txt) 📗
Все это: и предупреждение, сделанное на высокой ноте, и следуемое за ним шествие судей с бронзовыми цепями на шее, и огромный, в красках, портрет царя во весь рост, и необычайно высокие спинки стульев – действовало на простых людей ошеломляюще. Помню, один забитый жизнью мещанин, попавший сюда по обвинению в краже у бакалейщика мешка ржаной муки, потом рассказывал: «Тут кто-то как закричит вроде бы в архангельскую трубу: «Страшный суд наступает!» Меня аж мороз по спине пробрал. И вот выходит сама грозная судьбина. Глазищи – во! Усищи – во! Зубищи – во! А за нею две судьбины покороче. Идут, цепями звякают, зубами скрипят… Ну, думаю, тут мне и каюк!»
Робели не только обвиняемые, но и свидетели. Ведь всех их тут же, в зале, в присутствии всего состава судей, старый попик приводил к присяге на бархатном с серебряными застежками евангелии и массивном поповском кресте. Еще и сейчас, много-много лет спустя, я слышу их дрожащие голоса, повторяющие вслед за священником: «Клянусь всемогущим богом перед его святым евангелием и животворящим крестом, что, не увлекаясь ни дружбой, ни родством, ни же ожиданием выгод, я покажу по сему делу сущую правду, не утаив ничего мне известного…»
Кто чувствовал себя в зале суда совершенно свободно, так это адвокаты. «Судейский мундир, – говорил какой-то из них в нашей канцелярии, – для меня не страшнее моего старого халата, а перед бронзовой цепью я испытываю не больше трепета, чем перед своим изрядно поношенным галстуком». Если один выступал от имени истца, а другой от имени ответчика, то, стоя перед судьями, они друг друга вышучивали, ожесточенно пререкались, размахивали руками. «Ах вот как вы толкуете эту статью! – иронически восклицал один. – Но позвольте напомнить, господа судьи, что по аналогичному делу уже было разъяснение сената, и оно прямо противоположно тому, что с таким апломбом утверждает здесь доверенный ответчика!» – «В том-то и суть, что не по аналогичному! Истец хочет получить курицу за яйцо и произвольно ссылается на сенат», – парировал другой. Такие стычки отнюдь не мешали адвокатам по оглашении решения суда отправляться в буфет под руку.
В числе тех, кого я здесь видел чуть ли не ежедневно, были и так называемые сутяги. Всю жизнь они только и делали, что вели тяжбы – с родственниками, с соседями, даже с людьми, попавшимися на их жизненном пути совершенно случайно. Для них судебные учреждения стали чем-то вроде клубов. Здесь они встречались со знакомыми, судачили, узнавали новости. Один из таких сутяг, с очень характерной для него фамилией, Прицепкин, превратил сутяжничество в своего рода профессию, приносившую ему регулярный доход. Плешивый, с морщинистым лицом и гнилыми зубами, он ходил по базару и выискивал себе очередную жертву. Нацелившись на какую-нибудь торговку погорластее, он подкрадывался к ней, склонялся к уху и шептал гнуснейшую гадость. Торговка вскакивала, как ошпаренная, и принималась на весь базар облаивать его. «Господа, – обращался Прицепкин к окружавшим их людям, – вы слышите, как она меня оскорбляет? Будьте свидетелями». И подавал на торговку в суд. Базар находился в участке мирового судьи Буряковского. К нему-то и поступало дело. У Буряковского был свой метод вести такие дела. Он говорил тяжущимся: «Я ухожу и вернусь через десять минут. Чтоб вы за это время на чем-нибудь сошлись. Не сойдетесь, обоим хуже будет». Обычно Прицепкин запрашивал с обидчиц от пятнадцати до двадцати рублей. Начинался торг, в конце которого сходились на пяти или семи рублях. «Вот и молодцы, что поладили», – говорил судья, довольный своим методом примирения сторон. Прицепкин клал в портмоне деньги и отправлялся с обидчицей в ближайший трактир пить мировую. Там, за отдельным столиком, торговка вполголоса высказывала ему все известные ей бранные слова. Прицепкин слушал, сочувственно кивал головой, даже поддакивал своей собеседнице и пил за ее здоровье.
Как Прицепкин вызывал торговок на оскорбление, знал весь город, в том числе и судья Буряковский. Тем не менее Прицепкин неизменно выигрывал дело. В кругу своих приятелей судья говорил: «Знаю: он мошенник. Но что шепчет этот мошенник торговке на ухо, никто не слышит, а как торговка кроет его последними словами, слышат все. Представьте, что я отказал бы плуту. Он передаст дело в съезд мировых судей. А там, приняв во внимание показания свидетелей, мое решение, как пить дать, отменят. Зачем же мне терять репутацию справедливого судьи?»
Через каждые два-три дня отец спрашивал меня: «Ну, Митя, как идут твои дела?» – «Все так же, – отвечал я. – Снимаю копии». Отец говорил: «Гм…» – и задумывался. Видимо, он все-таки недоумевал, как это могло получиться, что меня, изучавшего геометрию с алгеброй, естествознание и всеобщую историю, ни в чем больше не используют, как только в писании копий. Вначале он о Севастьяне Петровиче говорил: «Чудный человек, чудный!» Теперь, со свойственной ему особенностью переходить от восхищения к брани, раздраженно восклицал: «Черт бородатый! Будто не может посадить на что-нибудь посерьезней!» Я объяснял, что ничего более серьезного там нет. Тимошка повестки пишет, Касьян сидит на входящих и исходящих и подшивает бумаги к делу, Арнольд Викентьевич стучит на машинке. Вот только Севастьян Петрович ведет более серьезную работу – записывает в протокол все судопроизводство, но Севастьян Петрович не в счет: он – начальство. Вероятно, отец вспоминал, что и сам он, прослужив в канцелярии десятки лет, занимается тем же, чем и шестнадцатилетний недоучка Касьян: регистрирует бумаги и пришивает их к делу. Вздохнув, он переводил разговор на что-нибудь другое.
Двадцатого числа Севастьян Петрович вынул из шкафа железную кружку и, похожий на крестьянина, собирающего подаяния для погорельцев, отнес ее в кабинет секретаря. К концу занятий мы поодиночке заходили к нашему страшному, сделанному из папье-маше начальнику и получали жалованье и братские. Братские – это содержимое кружки. Оно делилось между Арнольдом Викентьевичем, Касьяном, Тимошкой и мною пропорционально получаемому жалованью. Пошел и я. Секретарь придвинул ко мне мертвым пальцем кучку серебряных монет и сказал:
– Возьмите. Старайтесь.
Это были братские. Потом, отдельно, он выдал жалованье и велел расписаться.
Когда я вернулся в канцелярию, Арнольд Викентьевич возбужденно спросил:
– Сколько братских?
Я сосчитал:
– Два рубля семьдесят копеек.
Лицо у Арнольда Викентьевича сморщилось в брезгливую гримасу:
– Какая подлость! Обкрадывать нищих! У этой мумии двухэтажный дом, он один получает жалованье вчетверо большее, чем я, Митя, Касьян и Тимошка, взятые вместе, и вот – не стесняется каждый месяц воровать из наших братских по пятнадцать-двадцать целковых! Какая подлость!
Севастьян Петрович покраснел, потупился и тихо сказал:
– Да ведь кто знает, сколько было в кружке? Может, это и не так…
– Я знаю, я! – стукнул Арнольд Викентьевич кулаком себя в грудь. – Все, что вы бросали в кружку, я вот на этом листке отмечал. Все, до гривенника! Шестнадцать рублей украл в этом месяце, чтоб ему подавиться ими!..
Касьян обиженно заморгал безресничными красными веками:
– Это он и мою трешку захарламил… Опять без штиблет остался…
– Вот возьму и наплюю ему в судок с мясом! – решительно пообещал Тимошка.
Но тут раскрылась дверь, и на пороге появился сам Крапушкин. Касьян побледнел, вскочил и отвесил поклон. Тимошка одернул рубашку, а Арнольд Викентьевич решительным шагом направился к своей машинке.
– Что здесь за шум? – шелестящим ровным голосом спросила мумия. – Почему нарушается тишина, надлежащая в государственном учреждении? Севастьян Петрович, ответьте.
Севастьян Петрович шумно вздохнул и, глядя вбок, уклончиво сказал:
– Поволновались немножко… Обувь вздорожала… Трудно с обувью приходится…
Все так же, не повышая голоса, мумия сказала:
– Надо не волноваться, а стараться… Кто старается, тот всегда обут. – Он постоял в ожидании, не скажет ли что-нибудь Севастьян Петрович или кто другой. Никто ничего не сказал, только у Арнольда Викентьевича вырвался из горла какой-то странный звук. – Что? – повернул к нему голову секретарь.