Неприкосновенный запас - Яковлев Юрий Яковлевич (бесплатная библиотека электронных книг txt) 📗
Только что мне позвонила моя ученица Галя Павлова. В трубке, как в полевом телефоне, стоял треск. Я не сразу узнал Галин голос и никак не мог взять в толк, про какую записку она говорила. Я нетерпеливо крикнул в трубку:
- Чадо мое, объясни, какая записка?
- Увольнительная, - донеслось сквозь треск. - Балерина политотдела... Ей зачем-то нужен пистолет... Слышите, пистолет!..
Мне показалось, что Галя звонит с другого конца света, из другого времени, но я все же расслышал главное, понял, о какой записке идет речь, и меня ударило током, как много лет назад, когда эта записка попала мне в руки.
В первое мгновение я не поверил Гале. Не мог я потерять эту записку! Но тут вспомнил, что искал какую-то справку, рылся в бумажнике и вот на тебе - выронил...
С этой полоской бумаги, стертой на сгибах, я не расставался никогда. Обыкновенная солдатская увольнительная была для меня всемогущим пропуском. Я предъявлял этот документ не комендантским патрулям, а своей памяти - и сразу проникал в далекие, сокровенные уголки своей военной молодости. Сквозь сплошной, душный грохот алой жилкой начинала биться мелодия песни про тачанку. И кто-то издалека кричал: "Эй, киндерлейтенант, собирай свою команду, надо ехать к танкистам, они завтра на рассвете уходят в бой..." Еще я чувствовал необъяснимо родной запах шиповника, перемешанный с горьковатым духом пожара. Это от клочка бумаги пахло шиповником и дымом...
Я закричал в трубку:
- Галя, где ты?
- Я в танцевальном классе, слышите? Мы с Димой...
- Ждите меня! Никуда не уходите! Я сейчас!
Сидя в быстрой-медленной машине, я представлял себе, как Галя нашла на полу сложенную вчетверо бумагу. Может быть, под столом, а может быть, под роялем, у бронзового колесика. Представил, как Дима со странной фамилией Молоденький (станет стариком, а все его будут звать молоденьким), заинтересованный таинственной запиской, вытянул свой острый носик.
- Что там у тебя?
- Бумажка какая-то, увольнительная.
- Кого уволили? - полюбопытствовал Дима.
- Не знаю... Тут написано: "Увольнительная записка". Потом "фамилия, имя, отчество" - Тамара Самсонова. Ты знаешь Тамару Самсонову?
- Не-ет. Ее уволили? Читай дальше.
- "Звание" - красноармеец. "Занимаемая должность" - балерина политотдела.
Эту увольнительную записку я знаю наизусть. Вижу круглый писарский почерк с нажимом - писарь заполнял бланк увольнительной пером No 86, - вижу лиловую печать с номером воинской части. В увольнительной значилось, что "балерина политотдела" уволена "до 24.00". И дальше шла подпись командира - моя подпись с длинным хвостиком над буквой "Б": "Корбут". Ребята наверняка узнали мою подпись по хвостику. И наверняка удивились, почему я, педагог, балетмейстер, расписался за командира.
Я представил себе, как Дима, слегка заикаясь, сказал:
"Надо позвонить Борису".
Ребята всю жизнь за глаза называли меня Борисом.
Но тут Галя случайно перевернула листок и увидела, что на оборотной стороне тоже что-то написано. Только не чернилами, а карандашом. Слова почти стерлись. Буквы неровные, словно человек учился писать или же писал в машине, которую бросало на ухабах. Но я-то знаю, отчего дрожала рука.
Вот что прочитали мои чада на обороте увольнительной записки:
Милый Вадим, со мной все кончено. Я больше никогда не смогу танцевать. Раздобудь пистолет. Очень прошу. Твоя Тамара.
Ребята, конечно, ничего не поняли, но смутное предчувствие беды охватило их, и они бросились к телефону, уверенные, что их Борис может что-то предпринять. Упустили из виду, что на записке стояла дата - 1942 год.
И помочь было нельзя.
Когда я вошел в зал с зеркалами, с поручнями станка вдоль стен, никого, кроме Гали, не было. Она сидела на низенькой скамейке, опершись локтями о колени.
Прямо с порога я спросил:
- Где?
Девочка легко поднялась и бесшумной походкой балерины подошла ко мне.
- Вот.
Листок лежал у нее на ладони, как крыло бабочки. Я взял бесценную записку и торопливо пробежал глазами по строчкам, чтобы удостовериться, что это она.
Потом, как был в пальто, опустился на стул, стащил с себя шарф и вдруг почувствовал себя таким усталым, словно проделал огромный путь пешком.
Галя пристально смотрела на меня, видимо стараясь установить связь между мной и той драматической историей, которая смутно угадывалась в словах, выведенных дрожащей рукой. Она ни о чем не расспрашивала, только смотрела большими серыми глазами.
Ее ладная, тоненькая фигурка была обтянута черным трико. Маленькая головка, гладкие рыжеватые волосы, собранные в тугой пучок на затылке. Уши аккуратно прижаты, и только розовые мочки слегка отходят в стороны. На нос высыпана щепотка веснушек. Под нижней губой глубокая впадина и сразу подбородок, поднятый вверх бугорком. Длинная шея с голубой жилкой. Плечи отведены назад. Правая ступня перпендикулярна левой, как в третьей позиции.
Она молчала, моя маленькая балерина, но глаза ее спрашивали, требовали ответа. А я тем временем пытался представить ее в гимнастерке, с рукавами до кончиков пальцев, в пилотке. В тяжелых сапогах с железными подковками. И стоит она передо мной, как перед командиром, и ждет, когда я подпишу увольнительную и отпущу ее в Ленинград, как когда-то Тамару Самсонову.
Сколько себя помню, я всегда был беловолосым. Еще в школе меня дразнили "седым". "Эй, седой, дай списать задачку!" И я давал. Не обижался на "седого". Напротив, мне даже льстило, что в отличие от других ребят я был седым. Помню, на уроке физики наш сутулый, усатый учитель воскликнул: "Ты не знаешь элементарных понятий! Постыдился бы своих седин!" Но я не стыдился, совершал массу неожиданных поступков, удивлял друзей и ввергал в отчаяние родителей. Например, вместо того, чтобы выучиться на врача или инженера - стал балетмейстером. И поступил на работу не в Театр оперы и балета, а во Дворец пионеров.
Потом добровольцем ушел на фронт. Был пятым номером на зенитной батарее. Потом стал киндерлейтенантом.
Если волосы от переживаний меняются в цвете, моим бы следовало потемнеть. Они же остались неизменными, только со временем чуть порыжели, словно их подпалило пламя. Кто знает меня недавно, думает, что я поседел на фронте, в первую зиму блокады... Мои переживания все при мне, проросли в сердце горькой, жесткой травой. И порой я чувствую вкус этой травы на губах. Неужели эта горе-трава никогда не увянет, не исчезнет, не скроется под снегом!