На Двине-Даугаве - Кононов Александр Терентьевич (читать онлайн полную книгу txt) 📗
— …руководили забастовками рабочих! — выпалил кто-то из толпы собравшихся.
— Ти-хо, ти-хо, — с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.
Дзиконский торопливо ушел.
— Ну, ничего, и мы станем взрослыми.
— Взрослыми свиньями, — сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. — Все-таки у меня такое чувство, что мы… предали тебя…
— Стой! Довольно! Стрелецкий идет.
Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться — на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.
Гриша увидел Персица и догнал его.
— Что это такое «волчий билет»? — спросил он второпях.
Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.
— А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?
У Персица и на это был ответ:
— Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.
— За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?
Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):
— Кому плохо, кому нет.
— Я бы пошел в учителя.
Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.
А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:
— Я бы пошел в учителя.
— Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, — не задумываясь, ответил Никаноркин.
Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там — еще год… И еще год… Из шестого класса он уйдет в деревню — учителем. Решено!
25
За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда — местные и дальние, товарные и пассажирские.
Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.
На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу — ей послано, сколько надо.
И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.
Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок — серый. Пахло краской, железом, гарью.
Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.
Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.
Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.
У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.
Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.
В окно были видны только серые вокзальные сараи — пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.
Пока что веселого было мало.
Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.
Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три… За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.
— Почему это конь такой маленький? — спросил Гриша скучного человека в картузе.
Тот глянул в окно и нехотя ответил:
— Обыкновенный конь.
Прошел по вагону кондуктор — осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.
Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.
Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:
— Четвертая станция.
Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.
На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился — поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: «Берегись, сомну!»
Еще бы не смять, этакая сила!
Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.
Не повезло Грише на соседа.
Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.
— Почему это проволоки сперва ныряют вниз?.. вон, вон, глядите… а теперь кверху пошли?..
— Какие это проволоки?
— За окном.
— Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.
Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.
Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, — поезд остановился.
И в вагон вошел Лещов!
Гриша его сразу узнал.
Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно — притворяется:
— Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!
Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:
— По делам.
Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:
— Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?
— Садами.
— У нас хлеб отбиваете?
Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом:
— Мы спокон веков садами займаемся! Ты вот — всячиной: и пенькой, и льном, и пухом-пером. А теперь яблоками торговать взялся. Кто ж у кого хлеб отбивает?
— Мелко плаваю, Митрий Егорыч. Мелко плаваю, потому за все и хватаюсь. Чтоб не утопнуть, — засмеялся скупщик тоненько.
Он вынул из кармана синий с белым горошком платок и принялся вытирать вспотевшее лицо.
Гриша хотел было сказать, что на мелком месте не тонут, да раздумал: Лещов сам про то знает, да притворяется. И что будто рад он Митрию Егорычу — тоже притворяется.
От таких мыслей Грише стало так скучно, что он начал клевать носом, задремывать.
Не проспать бы четвертую станцию.
Разлепив глаза, он сказал Лещову:
— А я Гриша Шумов.
Он думал поразить прасола.
Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:
— Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.
И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном — о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), — такие разговоры слушать было ни к чему.
Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны — теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.
…Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.
Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.
Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.
Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.
Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.
По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.