Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни - Подгородников Михаил Иосифович
— Пусть мудрость древнейших ораторов осеняет вас.
— Я уложу тебя с первого укола, — говорил Рубановский и нетерпеливо гнул, мял шпагу.
— Мавры разбегались от одного только вида принца Арагонского, — загадочно ответил Радищев. Он надевал на голову железный рыцарский шлем.
— Но один мавр остался на поле битвы, и принц увидел свою смерть в его глазах. — Рубановский надвинул маску на лицо. Из отверстий маски смотрели глаза, в которых должны были отразиться ужас и смерть противника.
— Меньше слов, — сказал Радищев и сделал легкий выпад. Рубановский отскочил. Грозный рыцарь, гремя шлемом, наступал на него.
— Оп! — крикнул Рубановский, провел дегаж, стремясь избежать соприкосновения шпагами, но Радищев сделал купе, отсек укол. Рубановский снова атаковал, но Радищев увернулся.
— Колю кварт! — в ярости закричал Рубановский. Он махнул шпагой, и вместо изящного кварта звонкий оглушающий удар, как палицей, пришелся прямо по железному шлему. Рыцарские доспехи свалились с плеч принца Арагонского, раскрасневшееся потное лицо беззащитно замерло перед устремленным на него стальным жалом. Удивленно смотрели ясные карие глаза под широким разлетом четко очерченных бровей.
— Что ж, это тебя не спасет, — холодно сказал Рубановский, — надевай шлем!
С другого конца манежа к ним уже спешил гофмейстер Ротштейн.
— Так нельзя, господа! Займите позиции! Рубановский, я дам вам абшит, я дам отставку!
Ротштейн был толст, но ловок и очень любил, чтобы все было по правилам.
— Рубановский, стань ан-гард! Каблуки прямые! Ты колешь кварт… ты парируешь кварт… Ты колешь терс… Айн! Цвай! Радищев, ты рассеян. Забыл про батман! Гут! Фехтование — это большой наука! Шпагу держать мягко! Делай цвай! Гут!
Через минуту Ротштейн уже отбежал к другим фехтовальщикам, и Радищев остановился и бросил шпагу.
— По команде скучно. Я дарю тебе жизнь.
— Я тебе тоже.
Они пожали друг другу руки.
— Но Морамберт все-таки был парикмахером, — заметил Рубановский.
— Может быть, но он достойный человек.
— Вероятно. Он сказал сторожу Василию, что розги отменяются. Барон Шуди не рекомендовал розги. Почему?
— Наверно, он хотел, чтобы мы были добрыми.
— Но розги — полезное упражнение, — нерешительно сказал Рубановский.
После верховой езды их повели в гардеробную, где каждый паж был обряжен в зеленый бархатный мундир с золотым шитьем. Гофмейстер трепетно наблюдал за приготовлениями, как будто для него, для всех наступал последний час жизни. И так было всякий раз, когда пажи уходили к высочайшему столу на дежурство.
Гофмейстер бродил среди мальчиков, искал вероломные складки на костюмах, отпоротые позументы, лопнувшие швы. Но все было отглажено, подшито, все блестело, сияло, хотя в этих камзолах проходило не одно поколение пажей. «Гут», — бормотал Ротштейн и проводил рукой по бархату, как будто гладил своих хороших примерных детей, притрагивался к прическам, с тревогой оглядывался на парикмахера: «Так ли сделано?» Но парикмахер успокоительно кивал. Морамберт безучастно стоял в стороне, ведь не он был цирюльником.
…Длинный стол цвел фарфором и серебром. От суповниц поднимался легкий пар. С широких блюд удивленно и покорно смотрели рыбьи глаза. В графинах изумрудно вспыхивали солнечные искры. Стулья застыли у стола в строгом строю. За стульями — пажи в ожидании.
Радищев, волнуясь, все время смотрит на дверь. Янов держится за стул и подремывает. Рубановский стоит с видом бывалого, искушенного в придворных тонкостях человека. Кутузов смирен, покорен, внимателен.
Входит государыня. Она неожиданно садится с краю стола, как самая скромная, самая незаметная фрейлина. Рубановский протягивает ей золотую тарелку, куда Екатерина бросает перчатки.
На стул, предназначенный государыне, уверенно усаживается Нарышкин и, развалясь, нетерпеливо оглядывает стол. Фрейлины разлетаются по местам. Напротив императрицы садится ее любимец Григорий Орлов. Рядом его брат — Владимир Григорьевич Орлов, недавно вернувшийся из-за границы после учения. Стулья перепутаны, и обер-гофмаршал приходит в ужас: что предпринять, чтобы восстановить порядок. Но императрица делает успокоительный жест: пусть гости чувствуют себя вольно, пусть Нарышкину прислуживает ее камер-паж.
Нарышкин осведомляется, во сколько блюд десерт. Ответ получен: в двенадцати блюдах. Екатерина усмехается:
— Тебе все мало, Лев Александрович.
— Матушка, жизнь одна, так пусть сладенького будет поболе.
— Ну, пусть у тебя будет много радостей, а мы порадуемся беседе, — говорит Екатерина и обращается к Владимиру Григорьевичу: — Что слышно о господине Вольтере?
— Имел счастье повидать один раз. Вольтер — затворник, мало появляется в свете.
— А Александр Романович Воронцов сумел повидаться с ним не однажды.
— О Воронцовых знает вся Европа. Оттого и Вольтер ласков с Александром Романовичем.
— Вольтер присоветовал ему учиться в Страсбурхском университете, где славно учат и натуральным правам, и истории — древней и нонешней.
— Полагаю, что в Лейпциге не худой университет и профессора там весьма разумны.
— Но тамошние студенты, сказывают, весьма разгульны.
— Русские усердны. Воронцов, к примеру, в Париже сторонился веселиев и был предан науке.
— Такого, как Воронцов, еще поискать. На него можно положиться… О чем же вам говорил господин Вольтер при встрече? — продолжала допрашивать Екатерина.
— Удивительные истории рассказывал. А одна из них до сих пор не разгадана. На острове Святой Маргариты содержался неизвестный арестант, на лицо которого была надета железная маска. Караульным наказали убить его, если он снимет маску. В 1690 году его перевезли в Бастилию, отвели лучшие комнаты, дали прекрасную пищу. Он носил тонкое белье, играл на гитаре, но никогда не снимал маску. Сей таинственный арестант умер в 1703 году и погребен ночью в церкви святого Павла. Вольтер полагает, что это был сын королевы Анны и брат Людовика XIV. Его скрыл от мира кардинал Ришелье, чтобы тот не вздумал спорить о французской короне.
Мертвая тишина воцарилась за столом. Григорий Орлов бешено глядел на своего образованного и тупого брата.
Радищев замер. Только сейчас улеглись слухи о таинственной гибели в Шлиссельбурге императора Иоанна Антоновича, которого давно заточили в крепость, ибо он был претендентом на престол. Но он убит, и Владимир Орлов рассказывает похожую историю, ничего не подозревая о своей бестактности. Вот что значит много странствовать, тогда перестаешь понимать свою родину… Владимир Григорьевич, почуяв неладное, съежился под взглядом Григория.
Но Екатерина была ясна и покойна, ни одним движением не выдала волнения.
— История интересная. Но похоже на сказку.
— Сказка, матушка, чистая выдумка! — закричал Нарышкин, вылавливая рыбу с блюда.
— Нет, отчего же, — пробормотал Орлов и смолк.
Екатерина с улыбкой спрашивала опять:
— А как одевается Европа? Что носят в Париже и Вене?
— Увы, матушка, модами не интересовался, — потухшим голосом отвечал неловкий путешественник.
— Ну и похвально. — Она поднесла ложку к губам и задумалась.
За столом почтительно молчали.
— Ах, что мы о суетном, — спохватилась императрица. — Есть темы достойнее: о господине Вольтере мы говорили. И тарелки пустые, это не годится.
Она повела рукой: жарко. Радищев рванулся с серебряной тарелкой, на которой лежал веер. Рубановский, не поняв жеста государыни, протянул золотую тарелку с платком. Движение пажей было роковым: тарелки столкнулись с веселым фехтовальным звоном.
— О боже, что это? — Гримаса страдания исказила лицо государыни. — Ах, эти громовые дети. Франц, они меня уморят!
Она встала из-за стола и пошла к двери. Бледный гофмейстер Ротштейн летел к своим оконфузившимся детям принять срочные меры — необходимые, неотложные меры к тому, чтобы тарелки никогда, никогда не сталкивались.