Мокрые под дождем - Соловейчик Симон Львович (читаем книги TXT) 📗
Борис Пустовойтов был очень большой, даже грузный, малоподвижный мальчишка. В шестом он выглядел девятиклассником. Он был медлителен, спокоен и идеально справедлив. Это был единственный человек в классе, который не выносил и тени подшучивания над собой. Да никому и в голову не пришло бы шутить с Борисом Пустовойтовым: он краснел, наливался гневом и его становилось очень жалко… В детстве он часто болел, да к тому же был тугодум, отчего и учился неважно. Это доставляло много страдании и ему, и особенно учителям. Он вызывал к себе такое уважение, что ставить ему тройку было неловко, и каждый раз, когда его вызывали к доске (впрочем, с годами это делали все реже и резке), все в классе мучились и вздыхали: Пустовойтов — потому, что сознавал свою неловкость и неспособность; учителя и все мы — потому, что видели его страдания и разделяли их.
Вадик Зеленин в ту пору еще ничем не выделялся. Он лишь начинал свой путь, на котором впоследствии весьма преуспел: природа наделила его даром понимать людей и он пользовался этим даром с большой выгодой для себя. Помнится, именно в это время, в шестом классе (а может быть, в седьмом), меня поразило маленькое происшествие, связанное с Зелениным.
Ребята наши задумали сорвать урок, последний урок второй смены. Есть множество надежных способов срывать уроки, я не буду их перечислять — этой науке никого обучать не нужно, каждый сам постигает ее гораздо раньше и гораздо успешнее других наук.
В этот вечер сделали так: перед самым звонком под цоколь каждой из двух ламп, висевших под потолком на металлических трубках, подложили по бумажке, предварительно послюнявив их. Мы уже настолько знали физику, что могли предугадать эффект: как только бумажки высохнут, свет в классе сам собой погаснет — и, конечно, сорока пяти минут урока не хватит, чтобы обнаружить столь «хитрое» повреждение.
Так вот, как раз в то время, когда ребята, взгромоздивши стул на стол, вывертывали лампы, Вадик вернулся в класс из буфета. Кажется, я один заметил, что произошло: в одно мгновение оценил он обстановку и тут же, повернувшись, юркнул вон из класса. Нет, конечно, он не побежал к директору доносить — доносчиков в нашем классе не было, — просто шатался где-то всю перемену и вернулся в класс после того, как пришел учитель. И когда потом наше злонамеренное ухищрение было обнаружено и началось разбирательство — кто да что, учитель подтвердил, что Вадик Зеленин не может быть виновным ни в самом проступке, ни в том, что не остановил злоумышленников. Его, Вадика, к сожалению, не было в классе. И вот так, лавируя между ребятами и учителями, Вадик благополучно добрался до выпуска, снискав всеобщее доверие и даже получив медаль. Ибо учителя всегда считали его своим помощником, а ребята полагали, что Вадик «не продаст». И те и другие были неправы — Вадик и продавал и не помогал. Но ему приходилось здорово трудиться и все время быть начеку.
Другой центр можно назвать спортивным: его составляли несколько самых высоких и ловких ребят, сильных не столько в науках, сколько в спорте, главным образом в баскетболе. Впрочем, все в мире взаимосвязано и уравновешено и никто не знает, что к лучшему и что к худшему… Способность метко забрасывать мяч в корзину в конце концов помогла им всем преуспеть и в науках: все они были охотно приняты в инженерные институты и, наверно, станут неплохими специалистами в самых различных отраслях, от пушного дела до торфяного. Это были ребята веселые и языкастые; они в совершенстве владели тем особым видом добродушного и неглубокого остроумия, которое легко дается людям крепкого здоровья, хорошо одетым и хорошо воспитанным. Все они выросли в обеспеченных семьях и с детства привыкли к мысли, что жить им будет легко. Им и вправду жилось и живется легко. Это была самая замкнутая группа в классе: никого в нее не принимали, да никто и не решился бы подойти к этим ребятам, не владея оружием подначек, острот и розыгрышей, — заклюют. Только Вадик Зеленин умел и там быть вроде как своим. Его принимали в этот круг, хотя и с некоторым презрением, которое он мужественно сносил.
Был у нас еще и третий, «мозговой» центр класса. Тут стоит упомянуть маленького Мишу Беленького. Мы охотно пользовались его услугами: ни разу не было случая, чтобы класс не решил даже самой трудной задачи, ибо не придумана еще школьная задачка, непосильная для Миши Беленького. И не было случая, чтобы он кому-нибудь отказал списать. Он делал это весело и легко: хохотнет, махнет рукой — бери, пиши, не жалко!
Но в старших классах дело осложнялось. Выяснилось, что Мишка решает задачи такими хитрыми и необыкновенными способами, что даже вечно насупленный наш Николаич — Дмитрий Николаевич, математик с тридцатилетним стажем, — изумленно хмыкал и качал головой. И списывать у Мишки стало невозможно, что, конечно, сказалось на успеваемости всего класса.
Остальные ребята тяготели к тому или иному центру или просто жили сами по себе. При всем моем старании я ничего не могу сказать о них. Особенно досадно мне, что я ничего не могу сказать о Вальке Дорожкине, что я проглядел его. Впрочем, нет, один эпизод из той поры я вспоминаю отчетливо: это когда Валька писал «контрольную по учителям».
Помню, в тот день он появился в дверях класса чуть ли не к концу первого урока. Надежда Петровна, наша преподавательница географии, была изумлена этим «явлением Христа народу», как она сказала, и начала выяснять, что же с Валькой случилось.
— Она меня сначала не пустила, а потом сказала: «Иди в класс», — примерно так объяснился Валька под общий хохот. Валька всегда был жалко-смешным, его никто не принимал всерьез, и сам он, казалось, охотно играл роль классного дурачка.
— Кто «она»? — холодно поинтересовалась Надежда Петровна.
— Ну, она… — Валька сделал жест рукой куда-то за спину и нехотя пояснил: — Немка.
Мы буквально взревели от восторга.
— Немка? — переспросила Надежда Петровна. — Ваш классный руководитель? А как же, интересно, ее зовут?
Валька скривил лицо и замолчал. Он весь как-то скособочился, единственная пуговица на его рубашке-ковбойке расстегнулась, он принял вид человека, готового на любые муки, лишь бы его оставили в покое. Борис Пустовойтов смотрел на него с укоризной. Борису единственному разрешалось осуждать кого-нибудь из ребят в присутствии учителей: его справедливость и искренность, так же как и старательность, были вне подозрений.
— Дурачка из себя корчит! — сказал возмущенный Пустовойтов.
— Ну хорошо, Дорожкин, а меня как зовут, знаешь? — спросила Надежда Петровна, потеряв терпение.
Валька посмотрел на нее безучастно, с минуту помолчал, потом выдавил:
— Надежда… — и умолк.
Тут мы, конечно, постарались: с каждой парты Вальке наперебой предлагали прекрасные отчества.
— Не подсказывать! — строго сказала Надежда Петровна, словно речь шла о притоках Амазонки.
Валька и вовсе сник.
— Ну вот что, Дорожкин!.. Ребята, освободите первую парту!.. Садись, Дорожкин, бери лист бумаги и выпиши имена всех учителей. Шестой год в школе, а? — обратилась она к классу.
— Контрольная по учителям! — крикнул в восхищении Витька Лунев и первый принялся готовить шпаргалку.
Вот такой был случай с Валькой Дорожкиным. Больше я ничего о нем не помню.
Ну, а я? Как-то я жил, конечно, но это была довольно серая жизнь, поскольку не был я ни общественником, ни спортсменом и к «мозговому» центру ни в коем случае не принадлежал, хотя пятерки в моем дневнике преобладали над четверками, а троек и вовсе не было. И уверен: спроси я теперь любого из наших ребят, что он помнит о шестикласснике Саньке Полыхе, — пожалуй, пожмут плечами в затруднении…
Мне кажется, я весь этот год прожил в ожидании лета и новой встречи с Сережкой. По сравнению с ним все в нашем классе казались мне скучными и слишком обыкновенными. Ведь это факт: стоило Сережке появиться вновь — и с этого мгновения я могу рассказывать о своей жизни день за днем. Никогда прежде не стремился я в лагерь, а тут беспрестанно напоминал отцу, не забыл ли он записаться на путевку. Мама удивлялась этой моей внезапной любви к лагерю; отец даже выступал у себя на профсоюзном собрании и хвалил лагерь: «Дети прямо рвутся туда!»