Мыс Раманон - Ткаченко Анатолий Сергеевич (читать книги .txt) 📗
Петька вздыхает с шипением, «согласным звуком», смотрит в свою тетрадь. Под сочинением красным карандашом красивыми сердитыми буквами написано:
«Что за чепуха? Чтоб этого больше не было!»
Правильно написано. Только почему двойки нет? Надо бы и двойку, еще пожирней первой. Петька не обидится. Сам виноват: начнет сочинение, а потом чепуха всякая лезет. Надо же просто: «У бабушки был огород...» Зачем эти всякие старики, хромой Иннокентьев, «Оскол», брючки у капитанской жены?.. Петьке хочется попросить Стеллу Ивановну, чтобы она никогда не заставляла его писать сочинения. Пусть ставит сразу двойку Он как-нибудь исправит на диктанте или по устному. Петька и сам не станет больше писать. Все равно у него не получится, как у Зиночки-льдинки. Ее сочинение вывесят в стенгазете. Умно у нее про родителей, все по порядку: сначала они перевыполняют план на рыбокомбинате, потом дома отец читает газету, а мать готовит ужин, потом они проверяют Зиночкины тетради, потом Зиночка помогает им мыть посуду... И никакой чепухи. Даже у Василя Степина «3» в тетради. Он на тройку сочиняет. Из него тоже может со временем выйти писатель. Он такой сонный и тихий, будто всегда про себя сочиняет.
Петька вздохнул отрывисто, без шипения, подумал: «гласным звуком». Гласными охают девчонки, когда получат двойки, гласными они кричат, когда их хватают за косы.
Шел тихий снег, и Стелла Ивановна тихо говорила про гласные и согласные. Ее слова, такие маленькие и чистые, падали, как снежинки. Она, конечно, не любила русский язык. Ей бы только географию да географию... Вот бы приехала на Раманон — там действительно география!
Как рассказать ей про Раманон? Подойти Петька не сможет, сразу вспотеет и замолчит. Если бы написать без чепухи, как Зиночка. Потом дать Глебу подправить. А не получится, пусть Глеб сам напишет.
Петька колеблется: писать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях если наклониться и пить, мелькают форели.
Он вырвал из середины тетради листок, перегнул пополам, чтобы меньше стал, положил в раскрытый учебник русского языка и, много раз ткнув в него сухим пером, начал писать:
«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, потому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Иннокентьев, говорит, будто листья проклевываются от любопытства — посмотреть, какое солнце и какая земля. Когда я был маленьким, я думал, что в каждой почке сидит липкий зеленый птенчик, а потом стал думать, что по лесу летают птицы и проклевывают почки. На Раманоне первым пускает листья тальник в овраге, за ним — ольха. Береза и тополь зеленеют, когда я уже из школы приеду. Дед всегда говорит: «И березы рады тебе, вишь, как наряжаются». Это он по малограмотности, я-то знаю, что деревья неодушевленные. Вы, Стелла Ивановна, когда приедете, не очень с дедом разговаривайте: он отсталый. Пусть только сделает свисток из медвежьей дудки, это он здорово умеет, и всё. Отец — другое дело, отец на «Осколе» служил. Он сам покажет маячную башню. Подниметесь когда, голова закружится. Линзу посмотрите, на ней написано: «Париж, 1895 г.» Даже без света на нее больно смотреть, такая блестящая. Хрустальная вся. А я покажу вам пещеру под Раманоном, которая похожа на его рот, там в прилив грохочет вода, отрываются камни. Там можно найти потом живого краба, серого, лохматого, и сварить его на берегу в ведре с морской водой. Краб станет красный и красивый. Надо ломать его лапы, ножом резать панцирь и кушать мясо. Вкусное мясо, вкуснее даже, чем в банках, которые «Снатка» называются. Вечером тоже бывает красиво, когда в Татарский пролив солнце тонет, и ветер траву на Раманоне гладит, будто волосы ему гребешком чешет. А потом линза на маяке шевельнется, потихоньку поведет глазом, и загорится маяк. Мигнет в море, посмотрит: в порядке ли там все, отдохнет немножко и еще посмотрит. Он, конечно, неодушевленный, маяк, но так кажется. Вы, Стелла Ивановна, будете сидеть и мечтать про географию... Приезжайте на Раманон. Добраться легко. Сначала на катере, потом на машине, переплывем речку, потом пешком 10 километров. Ерунда!»
Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба еще не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопросительным знаком над столом.
На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченка жарила корюшку.
— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!
Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрюченными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспыхнуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ломаясь, тлея, рассыпался по комнате.
ЗВОНКАЯ БОЧКА
Солнечный луч, выписав на желтой бревенчатой стене яркий переплет рамы, медленно опускался вниз, к Тимкиной кровати. Проснулся кот, прыгнул на подоконник, погрел мятую мордочку, пожмурился и снова уснул. На стене обозначилась его горбатая тень. Поэтому Тимка и не встал вовремя. Всегда так: вздумается коту погреться на подоконнике — Тимка проспит: солнце дольше подбирается к его голове.
Встал Тимка сердитый, разлохмаченный, стащил на пол кота и дал ему хорошего пинка. Матери уже не было дома, ушла работать; на плите стоял завернутый в полотенце чугунок, в нем — завтрак, наверное рыба и каша. Тимка выскочил во двор и тут вспомнил, что забыл прихватить мешок под стружки. «И почему мать перестала ходить в бондарку за стружками? — подумал он. — То каждый день ходила. Дядя Антон лучшие обрезки ей припасал...»
Прижав колючий мешок локтем, ежась от свежего ветра, пустился Тимка по росе через кустарник стланика к бондарке. Подбежал мокрый, будто вынырнул из воды, остановился, прислушался.
Та-та-та!.. — рвался из-за двери чистый складный перестук. Тимка слушал его, радовался ему, как хорошей музыке.
Набрав побольше воздуха, чтобы успокоиться, он дернул дверь. Звуки вырвались из бондарки, запрыгали по пенькам, полетели над мокрыми кустами к лесу, где их ждало и окликало эхо. Тимка быстро закрыл за собой дверь, запер звуки, и они громче застучали в окна, стены, потолок.
Дядя Антон ходил вокруг бочки, бил молотком по набойке, а та, как живая, приплясывала на обруче. Изредка набойка срывалась, из-под нее брызгали белые искры и слышался острый скрип. Этот скрип не нравился Тимке, и он думал, что, когда научится делать бочки, у него уж не будет срываться набойка.
Дядя Антон коренастый, крепкий и поворотливый. И очень рыжий, как он говорит — «огнистый». А это точно — огнистый. Тимка много раз видел, как борода у него вспыхивала, становилась совсем красной на солнце или у камина вечером. И потом, какой-то чудной дядя Антон: уехал из города, скучает по родным, но живет один. И бочки делает; никто в поселке не умеет бочки делать.
Та-та!.. Тра-та-та! — тупо бьются в стены, отскакивают от стекол, гудят в пустом нутре бочки звуки.
Тимка думает, что дядя Антон уже увидел его, но, как всегда, немножко хитрит, чтобы потом удивиться и сказать: «А-а, мастер-мастерок, человек с ноготок!» Тимка ждет, нетерпеливо мнет ногами стружки, и ему кажется, что дядя Антон сегодня не замечает его. Вот он набил нижний обруч, стал натягивать на торец верхний. Борода его попала в солнечный свет, красно засветилась. Тимка прихлопнул поплотнее дверь, подошел ближе, сказал неловко:
— Здрасьте.
Дядя Антон, не поднимая головы, ответил:
— Здравствуй, браток, — и застучал молотком по обручу так быстро, что с его острого носа упало несколько капель пота.