Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович (список книг txt) 📗
— Грасиас, мучачо! — То есть "спасибо, мальчик!" Мучачо опять закивал и вопросительно произнес:
— Чинче…
Я замигал, разом осознав скудость своего словарного запаса. Виновато глянул на Барбудо:
— Чего это он?
— Вроде как значок просит на память, — неуверенно предположил мой бородатый спутник.
Значок нашелся. С красным флагом и крейсером "Аврора". Парнишка затанцевал от радости. И левой рукой (в правой была нитка) ловко прицепил «Аврору» на распашонку.
— Грасиас, компаньерос!
Мы закивали в ответ, потом я показал на змей и уверенно заявил:
— Битанго! Си?
Знаю, мол, что это за штука.
Но темнокожий хозяин змея смотрел непонимающе.
— Битанго? — повторил я уже без прежней самоуверенности.
Паренек виновато пожал плечами.
Вот тебе и на! Стало мне досадно и перед Барбудо неловко. И это была, пожалуй, моя первая негативная эмоция на Кубе.
Или этот юный антилец бестолков, или я что-то напутал?
Но я напутать не мог! Я точно знал, что воздушный змей по-испански называется "bitango".
2
Слово «битанго» уносит мою память во времена университетской юности.
Пятидесятые годы, вторая половина…
Нас было трое друзей.
Сейчас, по-моему, романтика той студенческой жизни полностью канула в былое.
Мы обитали на частных квартирах. Сперва в приземистом частном доме с огородом, на улице Циолковского, у хозяйки "бабы Кати". А через год перебрались в дом поновее, к некоему "дядьке Сашке". Это был молчаливый прижимистый мужичок. Он не любил давать взаймы, но на вольности студенческого бытия смотрел философски. Не грозил, как баба Катя, пожаловаться на наше поведение в деканат. К тому же, как потом выяснилось, внутри он был не так прост, и даже писал по ночам стихи. Кроме того, была у дядьки Сашки незамужняя дочь, по-доброму и бескорыстно благоволившая нам.
Иногда в соседних комнатах жили другие студенческие компании. Мы с ними держались по-приятельски, порой по праздникам устраивали общие застолья. Но внутрь своего тройственного союза никого не допускали.
Союз наш — это студент филфака Виталий, мой коллега-журналист (только на курс младше) Леонид и я, грешный…
С Виталием сошлись мы сразу. Оказалось, что его мама — мир тесен! — в городе Ханты-Мансийске, в начальной школе учит мою племянницу. И сам Виталий — из того же города. То есть мы земляки — оба из тюменских краев!
Ленька примкнул к нам попозже, но крепко.
Мы жили коммуной. Каждый месяц мы складывали в общую кассу наши стипендии, сообща решали, какие кому надо купить самые необходимые вещи — одному брюки, другому зубную щетку. Затем запасались в магазине тридцатью пачками с концентратом горохового супа — это гарантировало нам хотя бы раз в сутки тарелку горячей похлебки. Откладывали и деньги на хлеб.
На карманные расходы и на удовольствия шло то, что получали из дома или зарабатывали "творческим трудом" — заметками и репортажами в "Вечёрке". Но и эти капиталы были, по сути дела общие: постоянно делились мы друг с другом и не считали, что даем в долг. Чего там, свои люди!
Общими были у нас пепельница из синего стекла (хотя я не курил) и настольная лампа с зеленым фаянсовым абажуром. А также политическая карта мира, на которую мы наклеивали понравившиеся газетные заголовки и набранные крупным шрифтом изречения. В том числе непонятные. Например: "Appia limonapia oppia spuma!" До сих пор не знаю, что это такое.
Мы провели вместе немало вечеров у нашей зеленой лампы.
Конечно, была у каждого и своя жизнь: приятели на курсе, стенгазеты, литобъединения, спорт секции и все такое прочее. Были и сердечные романы со свиданиями и провожаниями по ночам — как у всех в такие годы.
Надо сказать, что у Виталия и у меня амурные дела не отнимали много времени и носили характер вполне платонический. Лёнечка же порой всерьез окунался в "сладкий мир любви". Случалось, исчезал на несколько дней. Тогда мы со вздохом говорили:
— Шевалье д’Эрбле ухлестнул за очередной герцогиней де Шеврез.
Конечно, когда дружат трое, от сравнения со знаменитыми мушкетерами не уйти. Правда, в нашем случае была натяжка — ни я, ни Виталий не годились на роль бескомпромиссного и неустрашимого графа де ла Фер и уж никоим образом не походили на Портоса. Зато Ленька был истинный Арамис. Со своими тайнами, интригами на стороне и уклончивой улыбкой под темным пушком на верхней губе. Впрочем, этот никак не вредило нашей дружбе.
Связывало нас многое.
Сидело в нас постоянное опасение, что "столько лет уже прожили, а ничего путного до сих пор не написали!"
В творческих муках пребывали мы почти все время. Виталий сочинял фантастические рассказы и, по-моему, эссе об Александре Грине и Жюле Верне. Ленька, насколько помню, — новеллы в духе Эдгара По. Я тогда еще не совсем бросил стихи, но брался уже и за прозу. Именно в ту пору, в нашей комнатушке, сидя на поленьях у горящей печки, я придумал и написал свой первый «морской» рассказ "Табакерка из бухты Порт-Джексон". Его вскоре, изрядно «построгав» и сократив название до вульгарной "Табакерки", напечатал "Уральский следопыт"…
Иногда мы ударялись в коллективное творчество. Сперва вместе пытались дописать мою повесть-сказку "Страна Синей Чайки", которую я начал еще после первого курса, во время осенней работы на целине. Затем придумывали похождения трех американских авантюристов в преисподней. Прямо скажем, социалистическим реализмом в тех вещах не пахло.
А еще была у нас общая музыка. В те годы как раз вошли в моду долгоиграющие пластинки. Леонид — великий знаток радиотехники — своими руками смастерил электропроигрыватель. И каждый вечер звучали у нас то рапсодии Листа и Первый концерт Чайковского в исполнении Вана Клиберна, то сонаты Бетховена, которые темпераментно играла Мария Гинзбург…
Нет, не чурались мы ни песенок Лолиты Торрес и Робертино Лоретти, ни модных «Ландышей» и «Мишки» с его утраченной улыбкой, ни лихого джаза Эдди Рознера. Но только листовские "Грезы любви" могли пробудить в нас высокую печаль и тягу к творчеству, только бетховенская Восьмая соната разжигала в душах стремление к активным действиям. Причем, не всегда "творческим"…
Бывало, что после окончания сонаты Ленька брал гитару, начинал постукивать по ней пальцами и, отрешенно глядя поверх голов, со значительностью в голосе вопрошал:
— А что, братия, не предаться ли нам пьянству и разврату?
— Предаться! — я быстро спускал с кровати ноги.
Виталий отрывался от очередного опуса советской (жиденькой в ту эпоху) фантастики, поправлял мизинцем очки и, слегка заикаясь от прихлынувшего энтузиазма, произносил:
— От-тчего же не предаться, если есть н-на то желание и необходимая финансовая б-база…
Необходимой базы чаще всего не было, но кое-что по карманам наскребали. И топали на ближнюю улицу Белинского, где в продуктовом магазине имелось «Плодово-ягодное» или «Волжское» — самые дешевые напитки из тогдашнего алкогольного ассортимента.
Прихватив по бутылке на брата, мы спешили домой. И были уверены, что этого двенадцатиградусного пойла, по пол-литра на нос, хватит нам до глубокой ночи.
Потом, часов в одиннадцать, выяснялось, что в бутылках пусто, а душа просит еще. Достать это «еще» можно было лишь в дежурном магазинчике у трамвайного депо на улице Фрунзе. Он работал до полуночи, а одно время даже до двух ночи.
Кому идти за четвертой бутылкой (по ночным глухим улицам, за десяток кварталов)?
Кидали жребий. Чаще всего выпадало Виталию. Тот, однако, завалившись на кровать, заявлял о нарушениях в процедуре жеребьевки. О больной ноге. О том, что "вообще почему всегда я да я?" И наконец соглашался идти, если только… мы пойдем с ним.
И мы шли. Не сразу, правда, а сперва изобличив вероломного злодея в беспринципности, отсутствии благородства, в чудовищной лени и заодно в обжорстве, ибо этот чревоугодник всегда сверх меры налегал на нехитрую нашу закуску.