В просторном мире - Никулин Михаил Андреевич (электронные книги без регистрации txt) 📗
Миша говорит:
— Дедушка, тетка Марфа здорово помогла нам.
— Согласен, — отвечает старик.
— Сидеть бы нам до ночи.
— А это, Михайло, как сказать, — втягивает щеки Иван Никитич. — Ей, Марфе, конечно, спасибо и многие лета, а всему голова — начальник вокзала.
Гаврик такого ответа не ожидал. Ему начальник определенно не понравился, и он был убежден, что такой начальник не мог понравиться ни Мише, ни Ивану Никитичу.
— Чем же он хорош? — спросил Гаврик.
— А чем плох?
— «Иди на перрон», — передразнил Гаврик начальника, — мол, не загораживай свет… А фортку закрыл у вас под самым носом… Хорошо, что не прищемил. А то что было бы?
Иван Никитич, хватаясь за нос и раскачиваясь от смеха, — соглашался с Гавриком, что и в самом деле было бы плохо, что без носа он оказался бы в Целине смешным представителем, что от такого представителя и коровы шарахнулись бы…
Когда иссякли шутливые разговоры, старик обратился к Гаврику:
— Ты напрасно в обиде на начальника. На блины он нас не пригласил, но про главное не забыл… Михаиле, ты слыхал, как он нас спросил?..
— «Кто там с Миуса?» — повторил Миша слова начальника.
— Слышишь, Гаврик? С Миуса — из разоренного района. Это ж и есть главное. А то, что не спросил о здоровье и на блины не покликал, — то уж другая, малая статья. Некогда человеку, делом занят. Под руку ему не болтай.
— Дедушка, а тот усач, главный, по-вашему, он — тоже правильный? — спрашивает Гаврик.
— Худого про него не скажу… Вижу, что тебе он не понравился… Тогда кто же тебе по сердцу?
— Тетка Марфа…
Старик остановил Гаврика:
— Марфа, Марфа! О ней уже сказано. Еще-то кто?
— А еще молодой кондуктор.
— Михайло, а ты что про него скажешь?
— Хороший, не придирчивый. Да его и по глазам видно, — добрый.
Старик лукаво улыбнулся, и по этой улыбке ребята поняли, что в оценке молодого кондуктора Иван Никитич с ними не согласился. Ребята обменялись взглядами и без слов сразу договорились, что хотя дед и орел, но ошибиться и он может… И не случайно он только улыбается, а ясного слова в свое оправдание не говорит.
— Добрый, говоришь? — спрашивает старик.
— Добрый, — уже настойчиво отвечает Миша, и Гаврик, молчаливо поддерживая товарища, сбоку показывает Мише туго сжатый кулак: значит, стой на своем и ни шагу назад.
— Михайло, это хорошо сказать про коня — «добрый», а он — человек, не конь.
— Кони тоже разные бывают..
— Бывают, — задумывается старик, а Гаврик, пользуясь моментом, успевает показать Мише уже не один, а два туго сжатых кулака, что означает: «Миша, действуй! Дед уже растерялся… Еще нажим, и сдастся!»
Гаврик ошибся: Иван Никитич задумчиво улыбался вовсе не потому, что растерялся, не зная, что ответить. Такое задумчивое спокойствие приходило к нему всякий раз, когда заботы дня кончались хорошо, когда он знал, что будет делать завтра. В такие минуты ему всегда хотелось быть по-детски откровенным и рассказать о том, что в мимолетной жизни он заметил хорошего и плохого, что было непонятным, а потом внезапно открылось, как открывается солнце, прорвав гряду облаков. Не всякому интересно слушать то, что обычно принято у людей «хранить за пазухой». Жалко, что умерла лучшая собеседница — старуха. Жалко, что сноха бездетна и черства. И вот суровая жизнь свела его в этом качающемся, немного поскрипывающем товарном вагоне с попутчиками, у которых душа нараспашку, про которых без преувеличения можно сказать, что у них что на душе, то и на языке… Казалось бы, что теперь старик мог говорить обо всем, говорить, как думать вслух, — но незаметно вместе с детской откровенностью к старому сердцу Ивана Никитича подступило чисто детское смущение. Он почувствовал, что говорить надо только о том, что знаешь твердо. Он осмотрел ребят обмякшими глазами и несмело сказал:
— Может, молодой кондуктор и в самом деле хорош. На деле его не проверял. Поклеп возводить на человека не стану… Только про коня ты, Михайло, напрасно толкуешь. Кони и добрые и ледащие — все они на узде, все следом за поводом. А человек — иное. Спрос с него большой… Мало, что люди с него спрашивают, — он сам прежде должен с себя за каждый шаг спросить… Вон Гаврик на той станции задрал хвост, как жеребенок, и поскакал… Хорошо, что так кончилось. А если б иначе… мы б его искать… Дорога бы расстроилась, и с нас бы спросили.
— Кондуктор за Гаврика не отвечает, — стремясь снова отстоять молодого кондуктора, заметил Миша.
— Опять же говорю тебе, Михайло, может, он дельный человек… Показалось мне: чесался много, зевал широко, а ноги передвигал, как сонный… Забота другого человека на крыльях несет, а его, видать, на аркане тянет… Говорю, может, я ошибся, может, только показалось мне.
Ребята молчали, с уважением посматривая на худого, щуплого старика с горячими пепельно-серыми глазами, в которых блестели одновременно и жадная стариковская тоска и чисто детское, наивное озорство. Теперь Мише и Гаврику совсем неважно было победить деда в споре о молодом кондукторе, о котором они уже перестали думать. Важно было, что Иван Никитич не навязывал им своего непроверенного мнения. Само собой было понятно, что старик разговаривал с ними, как с равными, без шутливой и обидной снисходительности взрослых, а по-дружески и просто… Даже все спорное, непроверенное, что сказал он о молодом кондукторе, было интересно, заставляло думать.
Старик встал, чтобы шире открыть дверь, и Гаврик нетерпеливо прошептал:
— Ну, как старик? Орел?
— Орел! — ответил Миша.
Иван Никитич, пригласив их к двери, сказал:
— Ребятки, степь-матушка поплыла… Глазу раздолье, как на море. Гляди да улыбайся… Делать-то пока нечего.
И все трое молча смотрели на широкую степь с серым грейдером, крутой дугой изламывающимся на далеком взгорье. Смотрели на одинокие машины, на серые полосы пара, на черные загоны зяби. Тракторы, работающие по ту сторону широкой суходольной низины, напоминали хлопотливо ползающих жуков… Над потускневшим золотом жнивья, прошитого зелеными нитями пырея, над скирдами соломы, которые маячили длинными островами среди безбрежья степи, парил коршун.
— Это Сальские? — тихо спросил Миша.
— Только начинаются. Когда-то пешочком с обозом их промерял. Поприглядимся к ним, — многообещающе ответил старик.
Утром следующего дня в узком коридоре на деревянной скамейке, около двери с надписью «Секретарь райкома», сидели Иван Никитич Опенкин, Миша и Гаврик. Они ночевали в Доме колхозника и пришли сюда пораньше.
— Мы, ребята, за помощью. Нас могут и не ждать, а нам надо быть на месте. Дело так указывает.
Иван Никитич сказал это степенно, но от ребят он не мог скрыть беспокойства, глубоко спрятанного в дымчато-серых старческих глазах.
Ребята догадались, что у старика будут трудные разговоры, — ведь куда легче помогать другим, чем самому просить о помощи. Сочувствуя Ивану Никитичу, Миша и Гаврик украдкой посматривали на него. Замечая это, старик успокаивал их:
— Ничего, мы не батраки… Не к господину с поклоном, а к секретарю райкома. И наш секретарь Василий Александрович знал, к кому посылает.
Иван Никитич усиленно разглаживал брови, прихорашивал воротник полушубка. Потом вышел во двор, и ребята видели в открытую дверь, как он долго бродил по бурой траве, сбивая пыль со своих сапог. Вернувшись, сказал:
— Мы же представители… По нас и о других будут судить. К слову, здешний секретарь райкома — наш земляк, кажется, из Приморки…
Минуту спустя открылась половина двустворчатой двери и подстриженная молодая женщина, оборачиваясь назад, с порога спросила:
— Александр Пахомович, вам этого… Опенкина?
Откуда-то из глубины комнаты, должно быть соседней с той, из которой появилась подстриженная женщина, послышался глуховатый и немного укоризненный голос:
— Почему «этого Опенкина»? Просто попросите ко мне товарища Опенкина.
Иван Никитич с привычной легкостью поднялся со скамьи.