Нора (сборник) - Азольский Анатолий (бесплатные серии книг txt, fb2) 📗
Ноги заныли, шарик, утыканный иглами, пополз под кожей, царапая кости. Гастев помассировал коленки, встал, обогнул одноэтажное здание ГАИ, прильнул к окну. Ропня писал рапорт или докладную, поглядывая в другую бумагу, сверял написанное с нею, не ведая, что если ему отныне что и придется писать, то — объяснительные записки. Гастев отпрянул от окна, подкрался к другому. В дежурке клевал носом гаишник, мимо него прошел он к лестнице в подвал.
Три камеры, в ближней — стокилограммовый шоферюга ничком лежал на нарах, та, что посредине, свободная, а там, где Варвара Анохина горевала над облигациями три часа назад, — портниха Антонина, только здесь сказавшая Ропне, кто сгорел в автомашине, и теперь она, как и Варвара, горевала у разбитого корыта. При жизни Ружанич метался между женой и ею, обе женщины скрыто соперничали, не видя друг друга ни разу, деля одного и того же мужчину, и в морге портниха взяла верх над законной женой, потому что она знала о смерти Ружанича, а жена — нет, и, наверное, испытывала какое-то подобие наслаждения оттого, что она, только она, несет в себе всю тяжесть скорби. Лица ее Гастев не видел, она сидела на нарах, развернувшись не к двери, а к оконцу, опустив голову и рассматривая что-то в руках, какую-то вещицу, почему-то у нее не отобранную.
Вдруг раздался звук далекого орудийного выстрела, Гастев отскочил от глазка, поднял голову, прислушался, определяя, куда упадет снаряд, с недолетом или перелетом, — что было простительной глупостью, снаряд-то давно уже разорвался, — и его скрючило от боли в животе, будто он вспорот был, и, в комок сжатый, чуть ли не на четвереньках вполз он в свободную камеру, в страхе весь, руки прижались к животу, словно придерживая скользкие кишки, и уже на нарах понял: никакого выстрела не было, ранения тоже, это дружище дает ему сигнал, как много лет назад, когда играли в карты. Бежать надо отсюда, бежать. Он поднялся, в коридоре на цыпочках пошел к глазку, еще раз глянул на портниху. Теперь он мог видеть, что в пальцах ее. А там — ничего не было, пальцы теребили, мяли, многократно сворачивали ощущаемый только ими кусочек чего-то, пальцы будто в малюсенькие клочья рвали бумажный листик, то, во что скукожился свиток жизни, дописанный здесь. Китель сшила она, конечно. Знала о спектаклях в квартирах, куда ранее приезжала на примерки, а про облигации сообщил ей Синицын, дозвонившись до клуба. Сто тысяч выгребли они из упиравшегося Теклисова, а тот под утро сообразил, в чьи руки попали его кровные сбережения, и выбросился из окна — то ли от жадности, то ли от отчаяния. Его-то, Теклисова, уже приходящего в сознание, и увидел Синицын в больнице, забил тревогу, и образ летящего на асфальт человека потащил его к подоконнику…
Никакого присмотра за камерами нет, пьяная шоферня в надзоре не нуждалась. Гастев во дворике сказал сержанту:
— Дежурного предупреди — пусть почаще спускается вниз, не нравится мне женщина, как бы чего не случилось… И с этого, деревенского, глаз не спускай, ошалелый он.
Студенты укатили на картошку, Гастев отдувался за всех уехавших преподавателей, читал и вечерникам. На перекуре к нему подошел молоденький майор из горотдела, трое суток назад бросивший Гастева на трупы в сгоревшей автомашине. Новости были неприятными. Начальника ГАИ сняли: в камере покончила с собою женщина, по какому-то недоразумению задержанная кем-то. В остальном же — полный порядок. Банда нарвалась на засаду, человек в офицерском кителе без погон застрелен, и никакой он не офицер в прошлом, а обычный уголовник. «Трамвайное» дело же закрыто: потерпевшие погибли, допросить их невозможно.
В тот же день Гастев, проходя мимо кафедры советского права, глянул в преподавательскую и остановился в стеснении и нерешительности, потому что увидел сидевшую там Людмилу Мишину — жалкой просительницей, а не хозяйкой, и была она так погружена в свои заботы, что не заметила его. То же темно-синее платье, но уже без комсомольского значка — выгнали, следовательно, из горкома, о чем со вчерашнего дня ползли слухи; пришла трудоустраиваться на родную кафедру, откуда начался ее взлет, да кто возьмет ее. Аспирантка, так и не понявшая, что сбору денег на подарок кому-то — а товарищу Сталину тем более! — предшествует решение парторганизации, чего не было.
Удивляясь собственной слепоте, смотрел он на эту женщину. Ноги безобразные, грудь вялая, ушла куда-то в живот, на год моложе его, а выглядит лет на десять старше. Порочная, развратная баба.
Вечером хорошо помылся, очистился от грязи последних дней, от воскресных мучений, напомнивших ему о многочасовых блужданиях в многослойном окружении, когда отрезанная от своих рота громилась родной артиллерией и надо было прижиматься к немцам. Полез в шкаф за чистой пижамой и увидел красные хризантемы по желтому полю, безумно дорогой халатик той, кто была когда-то Люсей. Рука потянулась к нему, поднесла ближе, он вдохнул испарения кожи, впитанные хризантемами, запах желтых мышек, и голова закружилась: так больно стало, такой бессмысленной показалась жизнь, потому что не увидит он восседающую в президиуме Мишину, всходящую на трибуну, — ее, дающую ему право жить и оставаться Сергеем Гастевым.
Само собой получилось, что в субботу он долго гулял по улицам и решился — купил четвертинку, вспомнил, что же было, скажем, 10 сентября 1942 года.
И в следующую субботу вспоминал, хотя день этот озарен был событием, достойным четвертинки не в далеком будущем. Людмила Парфеновна Мишина, так ни одной лекции в институте и не прочитав, стала заведующей отделом культуры облисполкома. Простила партия неразумную дщерь свою.
И еще будут субботы. И, возможно, падет одна из них на 6 сентября, припомнится год 1949-й, и осветительная ракета взовьется невдалеке от райцентра Калашино, у переправы через реку, где предположительно утонул младший лейтенант Ропня Илья Митрофанович. Тело его найдено не было.
Патрикеев
1
На двадцать третьем году жизни слесарь-сборщик Патрикеев потерпел сокрушительное поражение, завалив экзамены в педагогический. Было ему тем более обидно и позорно, что школьные предметы выучил он наизусть, а льготы при поступлении имел двойные — и в армии отслужил, и полтора года на производстве отработал. Даже спортивный разряд не помог, и удрученный Патрикеев оказался на непривычном распутье: что делать? Его угнетало собственное невежество и злила очевидная образованность парней и девчат, легко одолевших экзамены и умевших бойко говорить с учеными людьми, доконавшими Патрикеева вопросами о Белинском, Гоголе и Чехове.
С опороченным и никому не нужным аттестатом зрелости шел он по институтскому коридору, стараясь ни на кого не смотреть. Догнала его лобастая девушка со школьными косичками, в институт поступившая и почему-то жалевшая Патрикеева. Она и сказала ему в утешение, что не всё потеряно и уж в следующем году он обязательно поступит, надо лишь сменить среду обитания (так она выразилась). “Есть у тебя жажда знаний, — пылко заключила она, — а это главное!”
Среда же обитания сама становилась другой, потому что Патрикеев с работы уволился еще до экзаменов, уверенный в том, что с его-то знаниями и с его биографией прорвется в любой институт. Подавленный свалившимися на него бедами, решил он ни в коем случае на родную фабрику не возвращаться, да и ни с кем он там не сошелся, а с начальством не ладил. Часами сидел он у окна, посматривая на с детства знакомый двор. Ветераны труда убивали время за “козлом”, мелькали соседские бабы, которых он помнил красивыми девушками. Всё знакомо и всё противно.
На сверхрежимном заводе встретили его сурово и вежливо, дали заполнить анкету на двух листах. “Месяца через полтора вызовем…”
Деньги между тем кончались. Пенсия у матери маленькая, сестренка еще в школу ходит, и Патрикеев подрабатывал на овощной базе, домой притаскивая картошку и помидоры, кое-какие деньжонки получая в конце утомительного и грязного рабочего дня. Однажды утром был он окликнут парнем, который спросил, не хочет ли он подхалтурить, всех дел-то — погрузить и выгрузить, транспортно-экспедиционная контора, это рядом, за углом, платят по-божески и в конце смены, рублей по пятнадцать выйдет на брата. “Трудовая не нужна, паспорт с собой?”